Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Да, это была одна из самых ярких страниц моей жизни, возможно. самая яркая. Но это не значит, что – самая главная. Детей я зачал до встречи с Элькой, а лучшие книги написал, уже расставшись с нею. Разве что песни… Но кто их слышал, эти песни?.. Самое ЯРКОЕ переживание для наркомана – кайф после дозы героина. Но если он сможет СЛЕЗТЬ С ИГЛЫ, то ГЛАВНЫМ событием для него будет именно это.

Вот, что я понял: главное – свобода. В том числе и в любви. То, что окрыляет, вдохновляет, внушает веру в себя – это любовь. А то, что подавляет, влечет к гибели, делает тебя рабом, зомби, амоком – это одержимость. Это унизительно. В моем сердце и того, и другого было поровну. А полстакана меда на полстакана дерьма – коктейль не самый изысканный.

Не приведи Господи моим детям пережить что-нибудь подобное.

Довольно долго мне казалось, что моя душа умерла. А то, что продолжает ходить, разговаривать с людьми, совершать еще какие-то действия – лишь пустая, лишенная смысла, телесная оболочка. Но, спустя несколько лет, я вновь стал чувствовать душу внутри себя. Просто свою жизнь я стал делить на две половины – на «ДО ЭТОГО» и после. Как делит свою жизнь фронтовик – на «до войны» и после нее. Он не пожелает войны своим детям. Но какой-то, возможно, самой потаенной частичкой своего сердца, он всегда будет благодарен судьбе за то, что война в ней была. И за то, что он, несмотря на это, остался жив.

«Смысла нет вообще», – ответила мне толстая буфетчица одного подмосковного пансионата, когда я спросил ее, есть ли смысл ждать у барной стойки, когда сварятся креветки, или мне принесут их к столику.

БАБОЧКА И ВАСИЛИСК

«Всякое искусство совершенно бесполезно».

Оскар Уальд

«Если нельзя, но очень хочется, то можно».

Народная мудрость

Пролог

Что касается невинной жертвы, то вся история эта закончилась так.

В самом конце ночи, почти под утро, зека по кличке Гриб проснулся от желания помочиться и сейчас жадно досмаливал подобранный возле параши отсыревший бычок. Он знал, что это – западло, но поделать с собой ничего не мог: курить хотелось невыносимо.

Гриб ходил в мужиках, ниже комитет решил его не опускать: свой хороший врач буграм – вещь вовсе не лишняя (этот-то, как-никак, с мировым именем), а пользоваться медицинскими услугами петуха им не позволила бы воровская честь. Вот и ходил Гриб в мужиках, хотя и видно было в нем за версту интеллигента, и другого бы, не столь ценного, за одну только лексику, за одни только «позвольте» и «отнюдь», втоптали бы в самую зловонную зоновскую грязь.

Но все равно хватало ему и побоев, и унижений. Как тут без этого? Особенно одно обстоятельство угнетало его: еще в СИЗО трое рецидивистов отбили ему почки, и теперь, случалось, он во сне делал под себя (если не успевал проснуться, вскочить и добежать до туалета, как сегодня). И, когда случалась с ним такая оказия, наутро он подвергался позорнейшей процедуре: его освобождали от работ и не позволяли вставать в строй на завтрак и обед, пока он не простирает тщательно белье и матрац и не просушит их, летом – на дворе, зимой в сушилке. А все это время каждый проходящий считал своим долгом плюнуть в него, дать зуботычину или обругать: «У, вонючка очкастая!..», «Зассанец!»…

И не раз уже гнал он от себя мысль о самоубийстве, а порою и не гнал, порою, напротив, упивался ею. Вот и сейчас, урвав ворованную затяжку, думал он о побеге в мир бездонной пустоты и находил в этом желанное успокоение.

Хрустнул под чьими-то подошвами разбитый кафель, и Гриб испуганно кинул охнарик в парашу. Но напрасно, он услышал, как зашумел кран, как вода потекла в умывальник, как вошедший звучно всосал струю, а затем из уборной вышел.

Но бычок был уже безнадежно погублен, и Гриб с досады хотел было отправиться досыпать, как вдруг через открытую форточку, сквозь ржавую решетку, в туалет влетела цветасто-бархатная бабочка «Павлиний глаз» («Vanessa io») и села прямо на рукав его грязно-черной робы. Странное чувство вызвала гостья в душе заключенного. Такое испытывал он в юности, когда очень красивая подружка старшей сестры – Лиля – строила ему глазки и тихонько говорила ему непристойные комплименты. Ему было тогда и приятно, и ясно, что на самом деле над ним просто потешаются, а более всего страшно, что легкая ирония сейчас перейдет в откровенную издевку. Смешанное чувство радости, страха и НЕУМЕСТНОСТИ. Нельзя было в его нынешнем пыльном, кирзовом, бушлатно-туалетном мире возникать этому, пусть даже и такому маленькому, летающему стеклышку калейдоскопического счастья.

– Эй, слышишь, – вполголоса обратился он к бабочке, – слышишь, нельзя тебе здесь…

Бабочка посмотрела на него строго и доверчиво, чихнула и ответила:

– А я и не собираюсь здесь долго задерживаться.

Только не понимал Гриб ни бабочкиного языка, ни бабочкиного чиха, ни бабочкиной мимики; а потому не понял он и того, что сказала она далее:

– Меня зовут Майя. Меня послали, чтобы ты посмотрел на меня и понял: скоро все это кончится, скоро ты будешь на воле.

И Гриб, глядя на персидские узоры ее крылышек, хоть и не услышал ничего, действительно понял: скоро все это кончится, скоро он будет на воле.

– Спасибо, – сказал он вполголоса, и бабочка, услышав его, выпорхнула через решетку форточки в ночь – в мокрое грозовое небо.

I.

– Бумагу! Перо! Чернила! – скомандовал василиск, откинувшись на расшитые бисером китайские подушечки, и два его верных сиреневых тролля-прислужника – гномик Гомик и карлик Марксик, пробуксовав ножками на месте две-три секунды, кинулись вглубь пещеры.

Голодная гюрза обвила шею повелителя и чистила ему шею раздвоенным языком, выскребая из щелей меж ними кровавые волокна ужина.

– Полно, – молвил он, чтобы счастливая змейка, скользнув вниз по его гибкому алмазно-чешуйчатому торсу, обвилась сладострастно вкруг змееподобного же фаллоса, жадно припав к нему устами.

В шахтах глазниц Хозяина родились и тут же умерли две злые зарницы, и изумрудные стены, откликнувшись, послушно принялись источать неоновую зелень.

– Пиши, – кивнул василиск примчавшемуся уже сиреневому Марксику, пред коим гномик Гомик в тот же миг пал на четвереньки, имитируя с успехом письменный стол. Марксик поспешно распластал по его ребрам белый лист бумаги, водрузил на поясницу оправленный в платину человеческий череп-пепельницу, обмакнул в нее перо фламинго и, согбенный подобострастно, замер в ожидании.

Так стоял он, боясь шелохнуться, пока василиск, как всегда перед очередным письмом, бесцельно блуждал в грязных лабиринтах памяти. Богиня, Гриб и предательство, белизна палаты и целительный скальпель врага, ласковый детеныш и боль, адская боль, когда трескается, словно кора, одеревенелая кожа; скользкие стены колодца, бой с предшественником, вкус его плоти и коронование… И жажда, так и не утоленная жажда.

Наконец, он вышел из оцепенения, вздохнул со стоном, низким и глухим, и вынул из глаз маленькие сталактиты слез. Нужно было диктовать так, чтобы ТАМ не почувствовали, как далек он от внешнего мира. Что-то очень простое.

– Пиши, – повторил он. И карлик принялся поспешно, стараясь не упустить ни звука, фиксировать неясные ему сочетания слов.

«Здравствуй, Виталя, милый мой сынок. Прости, что пишу так редко, но это зависит не от меня: почту у нас забирают только один раз в месяц. Ничего, потом все сразу тебе расскажу, так будет даже интереснее. Ты пишешь, что учишься хорошо, без троек. Молодец. У меня тоже все в порядке. Ты пишешь, что мама читает мои письма, спрашиваешь, почему я пишу только тебе. Я ведь уже объяснял. Хотя, конечно, тебе трудно это понять. Мы поссорились с ней перед моим отъездом. Но когда я приеду, мы обязательно помиримся. Пока я не знаю, когда это будет. Очень много работы. Тут очень холодно, но очень интересно. Спрашиваешь, видел ли я белых медведей. Да, и вижу часто. И моржей, и пингвинов. Может быть даже я привезу тебе маленького пингвиненка. Только не спрашивай у мамы, почему мы поссорились, не приставай, я сам тебе когда-нибудь все…»

25
{"b":"32256","o":1}