– Да не простыл я, мам, – повторил он. – Какие еще кальсоны? У меня их и нету.
– Отцовские одень, – тут же предложила мать. – У него хорошие были, с начесом, я для тебя сберегла. Достать?
– Не надо, – вздохнул Георгий.
– И чего ты дурью маешься, Егор? – Мать придвинула к нему поближе блины, хотя тарелка с ними и так уже стояла почти у него под локтем. – Можно и в ванной карточки печатать. Разве я тебе мешаю? Далась тебе та голубятня, еще деньги платишь за нее… И музыку слушай себе хоть всю ночь, если надо. Я под музыку лучше сплю.
– Мне там удобнее, – пожал он плечами. – Мам, ну сколько можно об одном и том же?
Мать махнула рукой. Конечно, она думала, что сын пропадает в Богудонье только потому, что водит на ночь девок и стесняется матери. А почему же еще? Над книжками да над фотографиями ночами сидеть – это и дома можно.
Георгий не особенно старался ее разубеждать. Ну, и девки тоже, не без этого. Не сюда же их водить, в двухкомнатную хрущевку с картонными стенами. Но и не только из-за девок снял он, вернувшись из армии, комнату в Богудонье. Вернее, не комнату, а в самом деле голубятню, потому что денег не хватило не то что на комнату, даже на сарай.
Больше всего – из-за одиночества. Конечно, мать не мешала ему, но только в том смысле, в каком не мешала с детства, – не вмешивалась в его жизнь, и за это он был ей благодарен, хотя, может быть, она не делала этого только потому, что просто не умела вмешаться в жизнь своего сына.
Но одиночество – это ведь не просто уверенность в том, что никто не откроет дверь в темную ванную, где ты печатаешь фотографии. Георгий очень хорошо понимал то чувство, о котором говорилось в «Пире во время чумы»: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…» Только ему не нужны были для появления этого чувства ни бой, ни бездна – ему хватало одиночества. Сразу оживали перед глазами, как на экране, какие-то ясные картины, освещались особенным, небывалым светом, он видел этот свет, которого никогда не видел в жизни, и одновременно думал, с какой экспозицией такой свет может получиться на пленке и от какого источника он должен исходить, но все простые, внятные расчеты все-таки не мешали ему видеть этот прекрасный, живой свет… Или не свет, а человеческие лица, в которых вдруг проступала такая значительность и серьезность, какой никогда он не видел в обычных людях, разговаривающих о кальсонах и погоде.
Что-то звенело у него в груди, рвалось наружу, когда все это происходило с ним. Но это происходило только в одиночестве – в тишине гарнизонной библиотеки, или в скрипучей, ходящей ходуном голубятне, нависшей над кронами яблонь в богудонском саду, или на берегу моря, под мощный шум осенних волн…
А бой и бездна – что ж, этого он не знал, не ждал и не боялся.
– Помойся да спать ложись, Егорушка, я посуду приберу, – сказала мать. – Поздно уже, поночуй дома сегодня. Постирать тебе что?
– Я в ванной оставлю, – кивнул Георгий.
– Письмо тебе пришло, – сказала мать, убирая со стола его тарелку. – Вчера еще. Я там в зале положила.
– Какое письмо? – вздрогнул Георгий.
– С Москвы вроде, печать-то не видно почти. Очки разбила, пойду завтра к врачу, пускай новые выпишет, те-то все равно не подходили уже, старая я стала, вижу все хуже, вчера строчку криво прострочила…
Не слушая больше мать, Георгий бросился в комнату.
Письмо лежало посередине стола на вязаной салфетке. Он увидел его, кажется, даже раньше, чем зажег свет. Руки дрожали, и он никак не мог вскрыть конверт.
«Если бы не прошел, то ведь не сообщали бы? – стучало в висках. – Они же не сообщают, если не прошел, даже фотографии обратно не высылают…»
Он вытряхнул из конверта листок, чуть не порвал его, разворачивая, и прочитал, что может приехать для дальнейшего прохождения творческого конкурса.
Георгий сел, начал перебирать бахрому скатерти, заплетать ее в косички, как в детстве.
«Еще вчера пришло, а я не знал! – мелькнуло у него в голове. – И весь вечер не знал, и про какие-то кальсоны…»
Он растерялся, он не знал, что делать с собой, со своими руками, ногами, со всем своим большим телом, напряженным как струна.
И вдруг что-то забурлило у него в груди, завихрилось, и простая, ясная мысль пришла в голову – та самая, которая должна была прийти первой: да ведь это значит, что уже что-то получилось! Он уже может ехать в Москву, потому что какие-то очень важные и понимающие люди сочли, что он этого достоин!
Георгий встал, сунул конверт в нагрудный карман рубашки, прошелся по комнате. Сегодня он действительно собирался ночевать дома: хотел помыться по-человечески, а то все тело уже чесалось от морской воды. Хозяева голубятни сдавали комнаты отдыхающим, те активно пользовались душем, устроенным в саду, поэтому для Георгия пресной воды не хватало.
Но теперь ему было не до ванны. Письмо жгло тело сквозь рубашку, в груди тоже словно огонек горел и тоже пробегал по всему телу. И, чтобы хоть как-то приглушить этот счастливый, но почему-то тревожный пожар, Георгий выскочил из дому.
Он думал, что на улице станет легче, к тому же ночь сегодня и правда была прохладная. Ветер дул с залива, и чем ближе Георгий подходил к Богудонью, тем сильнее становился ветер, потому что все меньше оставалось у него на пути преград: этот старый район с частными домами и садами стоял у самого берега.
Улицы в Богудонье были покатые и сбегали вниз, к морю. Зимой на них раскатывали ледяные дорожки и можно было скользить чуть ли не до самого берега. Георгий и сейчас шел по ночным улицам так стремительно, словно летел по гладкому льду, но легче ему не становилось. Лицо горело, все тело горело и вздрагивало, как будто через него пропускали электрический ток. Облака тревожно летели по темному небу, словно догоняли и обгоняли высокого парня, куда-то идущего по ночной улице и почему-то размахивающего руками.
Он дошел до дома Трищенок, у которых снимал голубятню, просунул руку в щель забора, открыл калитку. Яблони качались от ветра и скрипели, голубятня в глубине сада тоже скрипела; ни одно окно не светилось в хозяйском доме. Георгий прошел по тропинке в угол сада, поднялся по лесенке, нашарил рукой висячий замок, на который запиралась голубятня, вставил в скважину ключ – и тут понял, что замок просто болтается на дужке и дверь приоткрыта. Конечно, его шаги по лесенке были хорошо слышны. В голубятне тоже послышались чьи-то торопливые шаги, испуганно заскрипели половицы.
Георгий распахнул дверь и успел заметить, как погас в комнате фонарик. Потолок в голубятне был такой низкий, что ему приходилось пригибать голову.
– Кто тут? – громко спросил он, нащупывая выключатель. – Сейчас кому-то пошарю!
Вспыхнула под потолком тусклая лампочка без абажура, и Георгий увидел Маринку, шестнадцатилетнюю хозяйскую дочку.
– Ты что тут делаешь? – удивился он.
Маринка, наверное, не ожидала его появления. Она вертела в руках выключенный фонарик и смотрела на Георгия, приоткрыв рот и не зная, что сказать. Впрочем, особого смущения на ее лице не читалось – так, легкий испуг.
– Ну, чего тебе? – повторил Георгий. – Заблудилась?
– Фотки свои пришла посмотреть, – заявила наглая Маринка. – Помнишь, фотки мои обещал показать, когда сделаешь?
– Без меня, что ли, смотреть собиралась? – усмехнулся он. – И обязательно ночью? А ключ откуда, у мамки стащила?
– Ну, – улыбнулась Маринка. – Я сначала просто так пришла, а тебя нету, я и сбегала за ключом. И ничего я его не стащила, у нас все ключи на гвоздике висят.
– И часто ты сюда ходишь фотки смотреть? – прищурился Георгий.
– Не-а! – еще шире улыбнулась Маринка. – Первый раз. Да ты не думай, я ничего бы не взяла. Я тебя хотела подождать.
– А я, между прочим, сегодня вообще ночевать тут не собирался. Интересно, сколько ты меня собиралась ждать?
– Мало ли что не собирался! Пришел же.
Георгий все еще стоял у распахнутой двери, ожидая, что Маринка уберется сама. Но настырная девчонка вовсе не собиралась уходить. Наоборот, она уселась на застеленный одеялом топчан и закинула ногу за ногу. Ее короткая кожаная юбка тут же потянулась вверх, открывая загорелые Маринкины ляжки, крупноватые для ее юных лет, но по-девичьи крепкие – такие, которые называют ядреными.