— Или твой родич… твой старший родич… Конечно, ты можешь не выполнить мое повеление: ты уже не мой ученик, не юноша, но муж… Наследник! Но прими хотя бы совет…
— Кто ты?!
Дженнак приподнял свечу, и ее пламя выхватило из полутьмы сухощавое лицо с зелеными глазами, смотревшими на него совсем не с властным выражением, а скорей с сочувствием и печалью. Что-то изменилось в знакомом облике Чоч-Сидри: нос как бы заострился, скулы сделались не столь плоскими, виски запали, подбородок сузился, лоб стал на половину пальца выше, губы — слегка пухлей. Немного здесь, чуть-чуть тут, едва заметно там… И вот уже не Сидри, молодой жрец, перед Дженнаком, а некто еще более знакомый; некто, могущий повелевать им — или, во всяком случае, давать советы.
Он не удивился; вероятно, инстинкт, предвидение или подсознание подсказывали ему, что такая метаморфоза когда-нибудь произойдет. Теперь многое становилось на свои места: и мудрые речи — слишком мудрые для Принявшего Обет! — и переменчивость обличья, и отблеск нефритовой зелени в зрачках. Древняя магия, волшебство, коим владели в Эйпонне еще до Пришествия Шестерых; чародейное знание, хранившееся не в книгах кинара, но в памяти людской…
— Тустла? — спросил Дженнак.
— Тустла, — подтвердил Унгир-Брен. Веки его опустились, уголок рта дрогнул. — Не осуждай меня, родич, не осуждай… Скоро шагну я на тропу, ведущую в Чак Мооль, и уйду туда, откуда нет возврата. Но воспоминания об увиденном и услышанном будут со мной… Конечно, если в тех краях, — он потянулся рукой к звездному небу, — людям дозволяется помнить былое. Надеюсь, что так! А потому решил я вкусить последнюю радость: отправиться в странствие вслед за черепахой Сеннама, одолевшей когда-то Бескрайние Воды. — Аххаль грустно усмехнулся и покачал головой. — Но времена изменились, родич, времена изменились… Сеннам, великий бог, скитался где угодно и плавал на черепашьей спине, а я, жалкий старый жрец, не рискнул бы взойти на драммар кейтабцев, дабы не уронить свою сетанну. Чоч-Сидри — другое дело!
Рот Дженнака в изумлении приоткрылся.
— Но где же, отец мой… — начал он.
— Где настоящий Чоч-Сидри, правнук моих внуков? Сидит в моем хогане, в Храме Записей, изображая Унгир-Брена, затворившегося для медитации и размышлений, как случалось не раз за долгую его жизнь. И будет сидеть, пока я не вернусь!
— Кто же знает об этом?
— Чоч-Сидри, разумеется. Ну, еще наш ахау, твой отец… и ты, сын мой… теперь знаешь и ты. Но забудешь, как только мы разберемся с нашим маленьким делом. Так не приступить ли к нему? Ты говорил с Чоч-Сидри и не согласился с ним; поговори же теперь со мной. Быть может, для старого Унгир-Брена у тебя найдется другой ответ?
У меня одна тень и один язык; он не раздвоен, как лезвие копья. И я говорю: девушка, избранная моим отцом и тобой, не сядет на циновку власти в Одиссаре.
Унгир-Брен горестно приподнял брови:
— Но отчего? Отчего? Разве она не красива? Не умна? Не обучена всему, что надлежит знать светлорожденной? Разве она не пара кецалю?
— Кецалю — возможно, но не соколу! Пестрые перья пленяют ее, запах власти кружит голову; не Дженнак, сын Джеданны, нужен ей, а одиссарский наследник. Говорила она: когда мы будем властвовать в Одиссаре… Но власть не делится на двоих! И не женское дело говорить о власти! Я ждал от нее других слов…
— Каких же? — тихо спросил аххаль, и Дженнак, закрыв глаза, произнес медленно и певуче, подражая голосу Вианны:
— Возьми меня в Фирату, мой вождь! Ты — владыка над людьми, и никто не подымет голос против твоего желания… Возьми меня с собой! Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?
Слова отзвучали, и в маленьком шатре воцарилось молчание. С берега слышался плеск волн, доносилась негромкая перекличка кейтабцев; едва слышно шуршала трава под ногами Грхаба, бродившего неподалеку; а на скале, где стоял лоуранский хольт, звенели оружием стражи. Луна, карабкаясь к зениту, исчехта за шатровым пологом, но звезды сияли все так же ярко — огненные стрелы, пущенные во тьму, чтобы поразить неведомую цель. Свечи оплывали; истекал семнадцатый всплеск.
Унгир-Брен шевельнулся.
— Чьи слова ты повторил, сын мой?
— Девушки… девушки ротодайна, что любила меня… меня, а не перья над моим лбом…
— Не можешь забыть ее? — Дженнак не видел лица аххаля, но чувствовал, что тот разглядывает его в упор. — Не можешь… Да, сын мой, я, видно, ошибся… Ошибся, старый глупец! Прожив столь долгую жизнь, я забыл аромат шелков любви… забыл, как пахнут эти шелка, если расстелить их в первый раз… И я дал плохой совет твоему отцу, ахау. — Голос Унгир-Брена замер, как ветер в полдневную жару, потом Дженнак услышал: — Не знаю, простишь ли ты меня…
«Во имя Шестерых! Вианна?..» — пронеслась мысль; и, ощущая, как подбирается к сердцу холод, Дженнак спросил:
— Этот Орри, плевок Одисса, был твоим человеком?
— Нет, разумеется, нет! Фарассы… Но знать и не предотвратить… Чем это отличается от убийства? — Унгир-Брен развел руки в стороны, приняв позу покорности. — Жаль, — пробормотал он, — жаль… Жаль, что в этой девушке-ротодайна была лишь капля светлой крови. Она сделалась бы тебе хорошей подругой, Джен.
— Я мог провести с ней половину жизни! — отчаянно вырвалось у Дженнака. — Пусть треть, если бы я дожил до твоих лет… Треть!
Унгир-Брен вдруг хрипло рассмеялся — так, как смеются люди, когда им совсем не весело; потом принялся раскачиваться, сидя на пятках и обняв колени руками. Лицо его по-прежнему скрывалось в тенях, а голос звучал монотонно и глухо, будто доносившийся откуда-то издалека рокот сигнального барабана.
— Сын мой, сын мой! И среди светлорожденных не найдешь ты себе подругу, чтобы лет ее хватило на пятую часть твоей жизни… Ибо ты — кинну! Я уйду, и твой отец уйдет, а ты будешь жить; уйдет твой брат Джиллор, а ты будешь жить; уйдут его дети и твои, и дети их детей, а ты будешь жить. Ибо ты — кинну! Будешь жить, и будешь терять, будешь складывать костры для родичей своих и потомков, и для своих любимых, будешь провожать их в Чак Мооль; и та девушка-ротодайна — лишь первая из покинувших тебя. Ибо ты — кинну, и ты обречен терять!
Но, теряя, не должен ты гневаться ни на богов, ни на людей, не должен ненавидеть их и проклинать, не должен мстить им за утраченное, не должен думать, что люди предали тебя, а боги покарали. Ибо все в мире имеет свою цену; и за долгую жизнь, за видения, посланные тебе, за дарованное богами могущество нужно платить. И ты должен платить, расставаясь с теми, кто дорог тебе, ибо ты — кинну!
Мы, светлорожденные, называем себя потомками Одисса или Арсолана, Мейтассы или Коатля, Тайонела или Сеннама; да, мы так себя называем, возвеличивая свой Удел, но это неверно. Веками брали мы женщин из других Великих Очагов, и кровь наша перемешалась; все мы теперь потомки Шестерых, и тот, в ком больше божественной крови, наследует более долгую жизнь. Лишний десяток лет или целых полвека, как даровано мне… Но ты — ты, Джен! — одарен щедрее. Ибо ты не только потомок богов; ты — их избранник! Кинну!
— Кинну, — эхом повторил Дженнак. — Кинну! Прежде ты не рассказывал мне о кинну, наставник.
Он был ошеломлен; в висках стучало, пламя свечей расплывалось перед глазами, мерцая радужным ореолом, а ветер, налетевший с моря, гудел, нашептывал и бормотал, словно продолжая жутковатые речи Унгир-Брена.
Кинну, кинну, кинну, избранник богов!
Он ничего не знал о кинну. Почему? Ну, хотя бы оттого, что нельзя изведать всю накопленную веками мудрость в двадцать лет; у владык и жрецов есть свои тайны, и со временем он приобщится к ним. Ведь он вступил в Круг Власти так недавно!
Значит, кинну… кинну, что бы это ни значило… Кинну! И это связано с его видениями, с чувством избранности, которое он ощущал, и с его жизнью — безмерно долгой, если верить словам Унгир-Брена… И выкупом за все эти дары богов станут утраты, бесконечные утраты, список коих сделается таким же длинным, как его жизнь…