Она изменилась за четыре последних месяца — конечно, не постарела, но повзрослела, и ей это шло. Губы Чоллы стали ярче и полней, стан округлился, налилась грудь, лицо выражало горделивое и спокойное достоинство; не девушка — женщина, знавшая себе цену, сидела перед Дженнаком. Впрочем, цену свою она знала всегда.
Все эти перемены не ускользнули от Дженнака, но оставили его равнодушным. Во имя Шестерых! Важно ли, как она выглядела, во что была одета, какие украшения носила, как были убраны ее волосы? Может, важно, а может, нет, но куда важнее было то, что она говорила.
— Я не собираюсь возвращаться.
Сказанное повисло в полутьме, будто летящая к цели стрела.
Восковые слезы текли вдоль полосатых цилиндриков свеч, догорало тринадцатое кольцо, пламенные язычки чуть трепетали в неподвижном воздухе, в такт им подрагивали тени на золотисто-бледных щеках Чоллы. Она казалась спокойной и уверенной в себе.
— Я не собираюсь возвращаться, — снова услышал Дженнак и произнес:
— Почему?
— Почему, зачем… А почему ты задаешь вопросы, господин? Разве моего желания не достаточно?
Дженнак молчал, и она, вздохнув, заговорила:
— Я не сомневалась, что ты придешь… придешь, расправишься с Утом и станешь задавать вопросы. Ну, так слушай!
Ут неплохой наком, удачливый и достойный большего, чем править кучкой рыжеволосых дикарей и жить в бараке из бревен. Правда, он слишком хвастлив — считает, что нет воина сильней его, но теперь он притихнет… да, притихнет и перестанет бахвалиться. Ты его проучил! — На губах Чоллы промелькнула улыбка. — Я сказала ему, что ты придешь с воинами, с кораблями и с оружием в руках, и что он должен сразиться за меня, хоть поединок ему не выиграть: ведь ты — победитель демонов! А он ответил, что не боится даже Одона. Что ж! Я надоумила его драться с тобой, он проиграл и теперь будет мне покорен. Впрочем, и раньше… — Она снова усмехнулась, глядя на пламя свечи.
— Что же было раньше? — спросил Дженнак.
— Раньше было у него двадцать наложниц, а теперь — я одна. И не наложница, супруга!
— Где же остальные женщины?
Чолла презрительно повела плечами:
— Служат мне! Служат и боятся взглянуть в сторону Ута! А теперь будут служить все остальные — и сам Ут, и его рыжие крысы!
— Ты уверена в этом, тари? Ведь я буду далеко со своими воинами, своими кораблями и своими мечами. Ибера — не твой родной Очаг; здесь все принадлежит мужчинам.
— А многое ли мне принадлежало в Арсолане? Мне, четырнадцатой дочери сагамора? — Она сделала паузу, словно дожидаясь ответа, но Дженнак молчал, ни словом не поминая про Одиссар, про белые соколиные перья и шелка любви, про власть, которой она так домогалась. Похоже, молчание его было понятным Чолле; вздохнув, она произнесла: — Ты прав, мой вождь: все здесь принадлежит мужчинам — и земли, и рабы, и скот, и женщины… Но если победитель подарил женщине жизнь мужчины, то этот мужчина принадлежит ей! А Ут побежден и подарен мне; воины не захотят ему повиноваться, если я с ним не останусь. Таков обычай этих дикарей, и он мне нравится!
Теперь она насадит его на вертел, подумал Дженнак. Вот лучшая месть лоуранцу за пролитую одиссарскую кровь: оставить его во власти этой женщины, неподвластной годам и твердой, словно камень. Он вспомнил, как страшилась бега времени Вианна — боялась, что постареет и увянет и, расставшись с молодостью и красотой, лишится его любви. Теперь такая судьба ожидала Ута.
— Зачем он тебе? — невольно вырвалось у Дженнака. — Через тридцать лет будет стариком. Ты увидишь его смерть, тари… смерть своих детей, внуков и правнуков, если у вас будет потомство… Ты останешься на чужбине, в дикой стране, среди диких людей, и никогда не вернешься в Инкалу, в свой прекрасный город… Ты будешь пить горькое пиво, а не вино и не свой ароматный напиток… Нелегкая судьба, поверь мне! Так зачем ты ее избираешь? Ради любви к Уту?
Но на последний вопрос Чолла не пожелала отвечать. Протянув узкую ладонь над пламенем свечи, она любовалась световыми бликами меж пальцев, и были они словно чаша из драгоценной раковины, полная розового вина. Того вина, которое ей больше не пить.
— Не человек избирает судьбу, но судьба — человека, и даже боги над этим не властны… Не так ли сказано в Книге Повседневного, мой господин? — Она вскинула на Дженнака потемневшие глаза. — А что до Ута… Ут будет мне покорен, а за это я сделаю его сагамором, владыкой над всеми иберскими землями, и свой недолгий срок он проживет в славе и величии. Быть может, я даже рожу ему сына, — Чолла загадочно усмехнулась, и Дженнак невольно скосил глаза на ее пополневший стан. — Сын Ута поведет своих воинов на север, к горам, или переправится в Лизир, или поплывет в Нефати… сделает так, как я решу! И внук Ута, и правнук! Все они станут исполнять мою волю! Не так ли, вождь? Ведь мы, потомки богов, знаем, что Кино Раа недаром наделили нас властью: властвовать должен тот, чья жизнь дольше, кто не ведает старости, кому не служит помехой телесная немощь. Что же плохого в такой судьбе? — Ее темные брови приподнялись, взгляд обратился вверх, будто вопрошала она самого Мейтассу; потом Чолла кивнула головой, то ли поставив точку в некоем внутреннем споре, то ли услышав веление Провидца. Губы ее шевельнулись, и Дженнак услышал:
— Да, я не буду пить одиссарские вина и не отведаю напитка Арсоланы, но пиво не про меня… Что же остается? Перебродивший сок иберских лоз! Он слишком крепок, но я постараюсь его полюбить.
Фарасса тоже любит крепкое, мелькнуло у Дженнака в голове; любит крепкое вино, любит власть и любит убивать.
Он вздрогнул; смугло-бледное лицо Чоллы, озаренное пламенем свечей, на миг затмилось перед ним, сменившись жуткой маской — багровой, с высунутым языком, с закатившимися глазами и кровавым шрамом, окольцевавшим шею. То был Фарасса, впервые пришедший к нему в видениях не ухмыляющимся, не торжествующим, а мертвым. Не в белых перьях, а в черных!
Дженнак моргнул, и мираж рассеялся.
— Что с тобой? — спросила Чолла. — Ты словно узрел дорогу в Чак Мооль или пожалел об утраченном… Пожалел? Ответь, мой вождь! Я ведь могу передумать… могу пойти вслед за тобой, если ты позовешь… Ответь, я нужна тебе? Нужна?
— Мне — нет. Разве отцу своему, ахау Арсоланы… Представь, что я скажу ему, что напишу? Что бросил его дочь в той половине мира, куда сокол не долетит? Оставил в хижине с закопченным потолком и стенами из бревен? Подарил иберскому дикарю, вместо того чтобы сломать ему хребет? И вот я думаю… — Дженнак помедлил, — думаю так: не скрутить ли тебя, тари, и не отнести ли на корабль?
Она вдруг сделалась похожей на разъяренную самку ягуара: глаза округлились и вспыхнули, меж пунцовых губ блеснули зубы, точно предостерегая — не подходи!
— Мой отец мудр, и он согласился бы с моим решением! Ты думаешь, как бы скрутить меня, а я думаю так: владычица Иберы будет полезнее Че Чантару, чем четырнадцатая дочь! И чем девушка, отвергнутая Очагом Одисса! Ведь ты отверг меня, господин?
— Отверг. — Спорить с очевидным Дженнак не собирался. — Но в том нет ни твоей вины, ни моей, тари; просто боги не назначили нас друг другу. Боги или судьба… не знаю… И не хочу знать! Ибо знаю другое: в сердце моем живет женщина, и это — не ты.
Чолла вдруг придвинулась к нему, и голос ее стал чарующе нежным — таким нежным, будто не слова текли с ее губ, а сладостное Песнопение богам.
— Но твоя наложница умерла, мой вождь… Мне говорили об этом… Говорили мои девушки, слышавшие о ней от Чоч-Сидри и сеннамита, твоего наставника… Она умерла, ушла в Чак Мооль, и ты забыл о ней. А я — я расстелила тебе шелка любви — там, в Лизире, в бухте змея! И ты не отказался прилечь на них! Почему?
— Дареному попугаю не заглядывают в клюв, — ответил Дженнак, и лицо Чоллы окаменело. Пять или шесть вздохов она казалась неподвижной, и лишь складки на лбу и сомкнутые брови выдавали ее напряжение. Потом она заговорила, но теперь голос ее был сух, как пруд без воды, и холоден, как туманы на склонах арсоланских гор.