— Эй, ты чего?
— Какие они красивые, ты погляди, — выговорил я, щурясь сквозь радуги на ресницах туда, где по моим предположениям находился граф Раймон.
— Так чего ж плакать-то, чудак? Ты лучше спой!
И сам первый повел старинную боевую песенку, явно еще во времена мавров сложенную. Многие вокруг нас засмеялись и подхватили. А я сам не знал, почему так плакать хочется. Вспомнил, как Айма на прощание поцеловала меня в щеку, а потом — Айя, а потом — вынесенная на Америгой на руках малышка Бернарда, и еще сильнее защемило у меня в груди. Непонятно даже, было мне грустно или просто я был слишком счастлив.
Молодых оруженосцев из богатых семей, нас ехало несколько — исключением в юношеской компании казался один я, но моей историей никто особенно не интересовался. Человек из дома доктора Бернара, я воспринимался как часть его семьи. Один парень, Сикарт, сын легиста, спросил: «А, это ты — тот самый парень, который живет у мэтра?» — и, получив утвердительный ответ, уже весело болтал со мною. Он вез притороченный к передней луке небольшой бочонок с затычкой сбоку, и умел ловко вынимать пробку и наливать вино в подставляемые емкости прямо на ходу. По дороге пить было можно. Рыцарь Понс, наш командир, запретил нам напиваться в ночь по прибытии — с утра, может, в бой понадобится ехать, а пока все разрешено, лишь бы не останавливаться. Мы и пили. Сикарт был богатый парень — отец его, рыцарь Гюи де Груньер по прозвищу Кап-де-Порк, состоял при графе Раймоне как личный его легист! Винных бочонков наш приятель захватил с собою два: еще один ехал в обозе, под присмотром слуги. На пальцах Сикарта поблескивали красивые кольца, сапоги у него были тоже шикарные — высокие, с тиснением по отворотам, прямо графские сапожки. Но держался он не заносчиво, распевал вместе со всеми, и вообще казался отличным товарищем. Один мальчишка из нашей компании, худенький и малорослый, здорово играл на свирели, и делал это без устали полдороги, намотав поводья на луку, чтобы освободить руки. Так смешно: я, один из всего-то двух дворян в этой компании буржуа, был самым бедным и хуже всех снаряженным, на вовсе не боевом коньке!
Толстый, рыжеватый юноша по имени Бертомью, ехавший на таком же толстом и рыжеватом, как он сам, коне, один изо всех выглядел мрачно. И любил, по признанию Аймерика, вовремя и не вовремя высказаться о политике. Консульский сын, как и Аймерик, он разделял взгляды своего отца на происходящее, а отец его был известный мрачнодум, вечно всем недовольный. Непонятно даже, почему его раз за разом выбирали в капитул от квартала Жуз-Эгю — наверное, по привычке.
«Вы все раньше времени хорохоритесь, — высказался он, едва утихла веселая песня. — Будто и не знаете, кто таков Монфор и каковы франки! Если трезво смотреть на вещи, мы только орать умеем да песенки распевать, а франки — каждый троих наших стоит, и много будет, если мы избежим поражения! К тому же франки сейчас злы, у них под Пюжолем такая неудача вышла, что они озвереют и будут, как львы, на нас кидаться… Болтать о победе — это всегда легко, а я бы попридержал язык до времени, когда дело кончится так же хорошо, как начиналось…» И так далее, все в таком роде.
Аймерик первым вспылил, за ним раскричались все остальные. Бертомью обозвали трусом и сыном труса, насмеялись над его толщиной и некрасивой посадкой в седле («как куль с мукой»), а также пригрозили надавать ему щелчков, если не умолкнет. Он умолк, конечно, но обиделся и с тех пор ехал от нас в стороне, бормоча себе под нос и ни на кого не глядя. Я было пожалел его, подъехал утешить, но расслышал: «Храбритесь, храбритесь, дураки несчастные… Посмотрю я на вас, когда живого Монфора вблизи увидите…» Я передернулся и вернулся к остальным, теперь уже распевавшим хором Раймон-де-Миравалеву песню: «Будет галлов поборать, как арапов черну рать…»
— Не обращай внимания, он всегда такой, — сказал мне Арнаут, худенький музыкант. — Даже когда мы повезем обратно голову Монфора на колу, он все равно будет бояться, что она его укусит!
Все расхохотались. Еще бы нет. Смешно! Бояться отрубленной головы!
Выпив и расхрабрившись, я рассказал — своими словами, конечно — друзьям жесту о паломничестве Карла. Как император, с помощью Божьей, одурачил надменного византийца Гугона… Какие дурацкие «подвиги» обещались совершить пэры Карла: Роланд — затрубить в рог так, что дворец Гугона зашатается, а если явится сам Гугон, так у него загорятся усы и борода! А Аймер, в шапке-невидимке, собирался встать за спиной Гугона за завтраком и съесть его еду! А Ожье датчанин — схватиться за центральный столб дворца и весь его расшатать!
Все ужасно смеялись; должно быть, мы напоминали не войско, идущее на войну, а компанию гуляк, отправляющуюся к другу на свадьбу! Впрочем, от этого нам было еще смешнее.
— Он у нас такой — очень веселые байки знает, — похвастал Аймерик, и мне стало тепло от радости. — Слушай, расскажи-ка еще эту, помнишь, про сундук… Ну, которую я не сразу понял!
Остальные ребята тоже не терялись. Красивый, крепкий парень со смешным именем Бек рассказал историю про то, как древние франки того же Карла пробовали взять Каркассон. Осаждали его не много, не мало — семь лет! А в городе, как назло, не было тамошнего барона — он уехал в Сарацинию по сарацинским делам, и так и не успел вернуться. Защищала крепость жена его, по имени дама Каркасс, тоже сарацинка, конечно — но красотка и умница, куртуазная дама, прямо как царица Савская. И вот, когда совсем кончились в городе припасы, даже у баронессы Каркасс осталась в хлеву всего одна свинья. И потребовала дама по всему городу собрать зерно — у кого сколько осталось, по горсточке с каждого дома, по маленькой чашке. Так, по чуть-чуть, и набрался целый большой мешок. Но дама Каркасс не дала ни крупинки своим голодным военачальникам, и себе ничуть не взяла, а приказала все это зерно высыпать в свиную кормушку! И собственной свинье все пшено, сколько его было, скормила едва ли не насильно. Раздулась та свинья, как бурдюк с вином, хотя до того от скудной кормежки была тоща, как фараоновы худые коровы! И поднялась дама Каркасс со своей свиньей на стены города, прямо над палатками Карла, и велела воинам столкнуть свинью вниз, на неприятельский лагерь. Полетела свинья с Каркассонской стены, шлепнулась под ноги императору и тут же разорвалась на кусочки, и из брюха ее вылетело отличное белое пшено. Посмотрел на это Карл, почесал лысую макушку. Мы тут, говорит, семь лет уже стоим, сами недоедаем, а эти горожане шутки ради на нас свиней со стен сбрасывают! Коли у них в городе все так хорошо с едою, поехали-ка отсюда, мои добрые пэры!
Так и свернул осаду, приказал палатки снимать. А пока франки убирались несолоно хлебавши, дама Каркасс на радостях приказала всем играть на серебряных трубах. Оттого и пошло название города — от слов Carcas sona, мол, Каркасс трубит.
Что же, и я знал истории не хуже. И другие ребята тоже не плошали. Яркое небо из синего медленно делалось золотистым, потом подернулось оранжево-розовой поволокой. В траве вдоль дороги стрекотали кузнечики, пахло медом, ужасно хотелось плакать.
Каталонский лагерь издалека казался нам роем оранжевых огоньков, мелькавших из-за тревожно подсвеченных снизу кострами красноватых стен города. Мюрет стоял на слегка болотистой широкой равнине, с одной стороны защищенный широкой рекой, с другой — ручейком по имени Люж. Наше войско расположилось лагерем под единственной «голой», незащищенной стеной — западной. Издалека перекликались рожки — это гонцы полетели к армии дона Пейре, это двинулись за Перрамонский холм отряды вождей. Еще не вовсе стемнело, вечерний воздух был особенно сладок. Я с наслаждением спешился и какое-то время вел коня в поводу, ощущая ногами мягкость травы, крупных отцветших цветков клевера — они проминались, как мягкие шарики. Мы без труда переправились через Люж; и мне казалось, я слышу пение Гаронны, хотя самой воды не было видно из-за множества конников. «Там, у Гаронны, в лугах ее где-то, будем сражаться мы все без завета… В лугах ее где-то…» Ах, медовые Гароннские луга, мягкие невысокие холмы, расчерченные квадратами — светлых злаков, млечно-зеленых виноградников, темно-зеленых выгонов… Среди травы росли во множестве дикие маки, днем их можно было принять за пятна крови, теперь же от них оставался только запах. По рядам прокатывалась добрая весть — Монфора в городе нет, Монфор не успевает, он в Фуа, самое близкое — в Памьере. В Мюрете зато Бодуэн-предатель и епископ Фулькон. Какая удача — двое самых ненавистных тулузцам людей считай что у них в руках! Город завтра будет наш.