Это было совершенно правильно, как правильно было и то, что у нас нет никакого основания хвастаться нашей самобытностью, сводящейся к страшной отсталости. За Чернышевским навсегда останется заслуга борьбы с таким хвастовством, от кого бы оно ни исходило. Взгляд Герцена на отношение России к "старому миру" составился под сильным влиянием славянофилов и был ошибочным. Но и к ошибочному взгляду можно придти, держась более или менее правильного метода, точно так же, как правильный взгляд может получиться в результате употребления более или менее ошибочного метода. Поэтому позволительно спросить себя, как относился тот метод, с помощью которого Герцен выработал свой ошибочный взгляд, к тому методу, который привел Чернышевского к совершенно заслуженному отрицанию и осмеиванию этого взгляда.
Половина ответа на этот вопрос у нас уже готова: мы видели, что в своих рассуждениях о причинах падения Рима Чернышевский держался чисто идеалистического метода. А так как мы считаем этот метод ошибочным по существу, то мы скажем, что хотя Чернышевский был прав в своем резко отрицательном отношении к полуславянофильскому взгляду Герцена на судьбы, ожидающие Западную Европу, но этот правильный результат был все-таки получен у него с помощью ошибочного метода. А что можно сказать в этом случае о Герцене?
Ход его мыслей был таков: западные народы живут при одних экономических условиях; русский народ при совершенно других. На Западе господствует мелкобуржуазная собственность; русский народ склоняется к общинной собственности. Поэтому западные народы насквозь пропитаны мещанским духом, непримиримо враждебным социализму, между тем как русский народ есть едва ли не наиболее антимещанский народ в мире и, вследствие этого, едва ли не более всех других народов способен к осуществлению социалистического идеала.
В этих рассуждениях Герцена было очень много фактических ошибок и очень не мало логических промахов. Поэтому они и привели его к ошибочным результатам. Но как бы ни были ошибочны те результаты, к которым они привели Герцена, нельзя все-таки не признать, что они отчасти опирались на ту верную, хотя и не продуманную до конца мысль, что сознание определяется бытием. И поскольку Герцен держался этой совершенно правильной мысли, — повторяем, она далеко не достигла у него полной ясности и далеко не была продумана до конца, — постольку он был ближе, нежели Чернышевский, к тому материалистическому объяснению истории, которое одно только и может открыть нам истинные пружины общественного развития [257].
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ход общественного развития
Мы сейчас видели, что статья "О причинах падения Рима" была направлена против полуславянофильского хвастовства российской самобытностью. Теперь пора прибавить, что она направлялась не только против него. Чернышевский восставал в ней также против того, что он считал неосновательным и вредным оптимизмом в теориях западно-европейских историков школы Гизо. Не мешает напомнить читателю, внешним поводом для появления названной статьи послужил выход, в русском переводе г. М. Стасюлевича, первой части "Истории цивилизации во Франции от падения Западной Римской империи" Гизо. Оспаривая взгляд Герцена, Чернышевский выступает в то же время решительным противником исторического оптимизма. Высказав твердое убеждение в том, что погибель Римской империи была "геологической катастрофой" вроде той, от которой погибли Геркулан и Помпея, он говорит:
"Подобные случаи погибели предмета, погибели дела от внешних разрушительных сил, как бы ни здорово было дело, как бы ни исполнен был жизни предмет, встречаются ежедневно в частном быту, встречаются бесчисленное число раз в истории, только никогда не происходила эта гибель в известной нам истории в таком огромном размере, как при погибели всего древнего цивилизованного мира. Не толкуйте же о разумности, о благотворности этих катастроф. Лошадь ударила человека подковою по виску, и он умер, — какая тут разумность, какие тут внутренние причины смерти? Лиссабон разрушен землетрясением, виноваты ли в том достоинства или недостатки португальской цивилизации? Поднимается самум, заносит песком караван в сахарской степи, — не доказывайте, что верблюды и лошади были плохи, люди глупы, товары не хороши" [258].
В историческом оптимизме Гизо Чернышевского возмущала склонность находить, что победители всегда правы, а побежденные виноваты. Чернышевский называет эту склонность пошлостью и говорит, что на свете всяко бывает: иногда побеждают правые, а иногда и виноватые. Он применяет к истории слова Шиллера "В торжестве победителей":
Скольких добрых жизнь поблекла!
Скольких низких рок щадит!
Нет великого Патрокла,
Жив презрительный Терсит!
Германские варвары, разрушившие Западную Римскую империю, остаются в изображении Чернышевского чем-то вроде "презрительного Терсита", по крайней мере, до тех пор, пока они не покидают своих варварских порядков. Он так характеризует общественный порядок, водворившийся после крушения римского государства: "По завоевании римских провинций, каждый человек из племени завоевателей разбойничает, грабит и режет, кого ему вздумается, из завоеванного ли населения, из своих ли товарищей, пока кто-нибудь зарежет его, a вождь между тем рубит головы у всех, кто попадется ему в лапы" [259]. Из этого разбоя, продолжавшегося несколько веков, вышел, наконец, феодализм. Но и феодальный порядок вовсе не был прогрессом сравнительно с тем общественным бытом, какой существовал в Римской империи. В Риме все-таки была некоторая законность, а феодализм был грабежом, возведенным в систему, междоусобицей, подчиненной известным правилам. Конечно, даже и феодализм был шагом вперед по сравнению с VI и VII столетиями. Но, по замечанию Чернышевского, он был шагом вперед лишь в том смысле, в каком старинные итальянские разбойники, бравшие выкуп, были лучше прежних разбойников, резавших без выкупа. Когда феодализм уступил свое место централизованной бюрократии, что случилось не раньше XVII века, в новой Европе утвердилась та форма, которая господствовала в Риме уже в третьем веке.
"Вот теперь и рассуждайте о благодетельном влиянии завоевания римских провинций варварами, — заключает Чернышевский. — Вся благотворность этого события состояла в том, что передовые части человеческого рода низвергнуты были в глубочайшую бездну одичалости, из которой едва успели вылезть до прежнего положения после неимоверных 14-вековых усилий" [260]. Эти строки показывают, что в исторических взглядах нашего автора отводится чрезвычайно широкое место случайности. Можно сказать, что все направление западноевропейской истории в продолжение 14 веков, последовавших за падением Римской империи, определилось, по его мнению, одной колоссальной случайностью или, как выражается он в другом месте, геологической катастрофой: нашествием варваров. Выражение "геологическая катастрофа" приводит нам на память Кювье, у которого геологическими катастрофами объяснялись судьбы фауны и флоры земного шара. Мы уже знаем, что Чернышевский отвергал теорию Кювье, держась точки зрения трансформизма. И вот спрашивается, каким образом трансформизм уживался в его исторических взглядах с учением о случайностях и катастрофах, на целые столетия определяющих собой исторические судьбы народов?
Ставя этот вопрос, мы вовсе не хотим намекнуть на то, что трансформизм не согласим с понятием о катастрофах. Если под катастрофами понимать перерывы в постепенности развития, — так называемые скачки в природе или в истории, — то непростительно было бы забывать, что еще Гегель очень ясно показал в своей "Логике" полную неизбежность "катастроф" во всякой сколько-нибудь стройной теории развития. Нам много раз случалось высказываться об этом предмете в других своих сочинениях, и мы не считаем нужным возвращаться к нему теперь. Но если "катастрофы" логически неизбежны во всякой сколько-нибудь стройной теории развития, то этим бесспорным обстоятельством вовсе еще не определяется, в какой мере может быть признана стройной данная теория, отводящая место "катастрофам". Когда мы спрашиваем, как уживался трансформизм Чернышевского с его учением о "катастрофах", мы хотим выяснить себе, умел ли он взглянуть на "катастрофы", как на один из моментов развития. Это — один из самых важных вопросов, возникающих при оценке всякой данной общественной или исторической теории.