Пулемет все сильнее тянул Голого к земле. Мальчик шел за ним по пятам.
— Видишь вон там дворцы? — спросил Голый.
— Вижу.
— А село видишь?
— Вижу.
Они молча сделали еще несколько шагов. Наконец Голый остановился. Снял с плеча пулемет, положил его на землю, ухватился за ствол дерева, подержался за него и начал ломать ветки, до которых мог дотянуться. Он обломал одну еловую лапу, другую, третью, постепенно выросла небольшая куча, он наступил на нее и утоптал ногами.
— Ложись, — сказал он мальчику и сам опустился рядом.
Мрак сгустился, тьма стала непроглядной, они погрузились в глубокий сон.
* * *
Они медленно приходили в себя.
— Село, — тихо сказал Голый.
Среди блестящих камней и посевов, сверкающих от росы, мальчик увидел крыши, трубы, балконы.
— Село, — сказал и он — без удивления, без радости.
Больше часа они брели по горам. Взбирались на вершины, спускались, обходили кручи, карабкались по склонам и все молча, ни на что не надеясь. Они проснулись, лишь только занялась заря. Город, который привиделся им с вечера, распался на изуродованные ели, буки и груды земли. Здесь недавно падали гранаты и, видимо, бомбы: земля была в воронкообразных ранах. Они молча встали и двинулись дальше на северо-запад по росе, в розоватых сумерках утра. Шли медленно, часто садились на кучи вывороченной земли и смотрели широко раскрытыми глазами во тьму, где им мерещились всякие яства. В неверном свете кусты превращались в овец, глыба земли на тропинке — в хлеб. Мальчик бросил страстный взгляд на камень — ему показалось, что это забытая торба.
Чем ближе к рассвету, тем упорнее в голове билась, вытесняя все другие, одна мысль; челюсти требовали работы, неумолимо, жадно, озлобленно.
И, когда над кромкой горы запламенело солнце, они увидели село.
Они стали спускаться пологой ложбиной вправо от седловины. По седловине вилась широкая коровья тропа. Дома были разбросаны по всей низине и стояли метрах в пятидесяти один от другого. В нескольких местах виднелись купы деревьев — тенистый кров сельских сходок. Островерхие крыши спускались чуть ли не до земли. Первой на их пути стояла приземистая, крытая соломой избушка, дремавшая у самой дороги. Дальше шли два двухэтажных дома и снова одноэтажный, а ниже первой избушки — шесть-семь таких же домишек. Заостренные крыши врезались в густую крону деревьев. Ниже ложбина превращалась в поле, а выше переходила в пологий и широкий склон горы.
— Село, — сказал Голый.
Даль терялась в дрожащем мареве. Стремительно всходило солнце. По расчищенной тропе, которой они шли к большаку, растеклись темные, сырые пятна от росы. С дерева послышался пронзительный, словно укол иголкой, посвист птицы. Казалось, она смеется над ними, сомневается в правильности их пути. Недаром она отправилась им вслед, перелетая с ветки на ветку.
А они ни на что не смотрели. Не хотели видеть ничего, кроме островерхих крыш и трех струек дыма над ними около просторного выгона и площади.
Как всегда, один нес винтовку, другой пулемет; как всегда, они перекладывали свою ношу с плеча на плечо; и, как всегда, с трудом тащили тяжелый груз своего тела и своего мерцающего сознания.
И все же в них начала просыпаться надежда. В груди слабо-слабо затрепетала радость. Но, быть может, то была и не радость, а страх. Поэтому они гнали прочь все мысли. Старательно обходя взглядом и печальные и радостные картины, они шагали и шагали к тому, что казалось им недостижимым миражем.
Совершенно равнодушно, не желая этим сказать ничего особенного, Голый произнес:
— Село.
Он сказал это слово так, словно никогда не произносил его с иной целью, чем показать, что он жив.
— Ну и ладно, — сердито отозвался мальчик.
И они снова замолчали. Так шли они и скоро оказались на большаке, ведущем в село.
Теперь они шагали рядом. Они старались ступать твердо, а голову держать высоко, чтоб яснее видеть все перед собой. Дома качались, земля ходила ходуном. Эта неустойчивость окружающего лишала их всякой уверенности, они шагали совершенно автоматически, сознавая — да и то как что-то очень далекое и неопределенное — только свой основной долг, ради которого они шли по земле и который воспринимали как единственную реальность.
Они были готовы ко всему.
В селе никого не было видно. Ни на улице, ни на выгоне, ни во дворах. Только метрах в пятидесяти от них из-за поленницы дров возле дороги на миг показалась девушка в красной кофте и синей юбке и скрылась в ближайшем доме.
Сейчас, возможно, из дома выбегут немцы, четники, итальянцы, усташи или их просто накроет автоматная очередь. Мысль эта мелькнула в голове, но не испугала.
А дома продолжали качаться; над тремя из них поднимался легкий дымок. Солнце заливало светом зеленый выгон и пышные кроны деревьев у домов и в центре села. Горы на краю ложбины, омытые росой, переливались голубыми и розовыми красками, небо синело свежей прозрачностью воды.
Они все решительней шагали по дороге, чувствуя, что тот или иной конец близок. И к первому домику подошли довольно бодрым шагом, удивляясь, откуда у них взялись силы.
Обойдя низкую побеленную ограду, они прошли мимо окошка и остановились у порога.
Голый сразу нырнул в черноту дома. В полумраке комнаты он ничего не разобрал; но ему почудилось, что в дальнем углу кто-то есть.
— Смерть фашизму! — сказал он.
— Дай тебе бог счастья, сынок — ответил тихий голос.
И тут же из темноты выдвинулась пожилая женщина в черном платке, стянутом узлом под подбородком. Комната оказалась кухонькой. В дверях горницы, прислонившись к косяку, стояла девушка в красной кофте и синей юбке, только сейчас ее голова была повязана белым платком. Девушка смотрела, широко раскрыв глаза, но быстро взяла себя в руки и теперь разглядывала партизан, уже не сомневаясь в том, что нет сегодня на свете такого чуда, которое может удивить человека.
Времена пошли такие, что, посыпься с неба живые и мертвые, даже это никого не поразит.
— Мать, можно у вас передохнуть?
— Можно, сынки, можно. Вот садитесь сюда. Притомились, видно, в дороге. Вот сюда, на скамейку. Счастье еще, не холодно.
— Солнце нас не забывает, оно свое дело знает, — выпалил Голый и сел на низкую скамеечку; пулемет поставил между колен.
Мальчик проковылял за ним и опустился рядом.
Они сидели, припав спинами к стене, с напряженно поднятой головой, точно боялись малейшим движением спугнуть долгожданную явь.
А женщина, сжав руки, глядела на них вопрошающим взглядом. Бледные лица, широко раскрытые невидящие глаза. Зеленый луг, залитый солнцем, бросал на них зеленоватый, мертвенный отсвет. Они сидели, как неживые, лишь руки, сжимавшие оружие, чуть заметно дрожали.
Девушка в дверях горницы не сводила с них больших голубых глаз.
Обе женщины ждали, чтоб гости заговорили.
Старшая в замешательстве начала поправлять узел платка. И тут Голый улыбнулся и сказал:
— Село…
— Устали вы, — сказала женщина.
— Да, да, — ответил Голый.
— А может, вы голодные? Конечно, голодные!
— Да, да, — снова повторил Голый.
Девушка сделала шаг вперед, спрятала руки в складках юбки и опять уставилась на них большими голубыми глазами.
— У меня как раз теплое молоко есть, если, конечно, хотите. Лучшего-то сейчас ничего нет. Выпьете молочка?
Партизаны не шелохнулись. Застыли, как изваяние. Только на лице Голого обозначилась легкая учтивая улыбка — чуть шире прежней.
— Молока не хотите?.. Корову-то мы еще сохранили.
— Молока, — сказал Голый, и на его лице наконец появилась трепетная, растроганная улыбка. — Молока, ха-ха-ха…
— Вы не сердитесь, ничего другого у меня нет. Знаю, что вы не дети — молоко пить.
Голый еще шире раскрыл глаза и посмотрел на женщину. На глазах его выступили слезы. Девушка усиленно теребила передник.
— Молока? — серьезно спросил Голый.
— Да, — сказала женщина, испытующе поглядывая на них.