Наверное, мне нужно было крикнуть что-то предостерегающее, нужно было попытаться остановить ее, удержать, схватить за локоть в последний момент — я не успел даже подумать об этом. Я стоял, как вкопанный, и не мог оторвать взгляда от ее красоты, противоестественной, ошеломляющей, но мимолетной. Такая красота не существует дольше двух мгновений — первое мгновение дается ей, чтобы родиться, а второе — чтобы умереть. И вот, в промежутке между ними мы замерли друг напротив друга, зная, чем все закончится, но не в силах ничего исправить. Я не знаю, видела ли она меня, видела ли она хоть что-нибудь, кроме ждущей ее темноты — временами кажется, будто ей хотелось что-то сказать мне, но иногда я совсем в этом не уверен.
А потом произошло закономерное, и потому непоправимое. Она шагнула с моста в пространство и полетела вниз — как и всякой слезе, ей предстояло сорваться, скатиться по щеке, оставляя за собой мокрую дорожку. Река приняла ее беззвучно и с радостью, темная вода жадно проглотила тело, сделала вид, будто ничего не случилось.
Я перешел через мост, не вынимая из карманов рук. На другой стороне было то же самое — тротуары, фонари и афиши. Блестела мокрым асфальтом пустая дорога, где-то тяжело урчал грузовик, а в некоторых окнах уже горел свет. Ничто здесь не напоминало о плачущем мире. Ничто, кроме меня. А я уходил прочь и думал, как тяжело, наверное, быть миром, и как часто ему приходится плакать. Больше мне никогда не удавалось увидеть ее фигуру на середине моста.
(ЧЕТЫРЕ)
По его бело-розовой морде ползали мухи.
Он нагнулся ко мне и, с трудом открывая клыкастую пасть, прошептал:
— Азхаатот распял Иихсуса…
(ПЯТЬ)
Скрипя зубами и нервами, ты преодолеваешь последние ступени винтовой лестницы и оказываешься на площадке, венчающей маяк. Здесь совершенно пусто. Нет ни фонаря, ни фонарщика — только огромное, во все мироздание, звездное небо. Здесь нет музыки, только мягкая, изначальная тишина. И ты вдруг понимаешь, что так и должно быть — музыка сталью звучала в тебе, призывая сюда, на самый верх мироздания, в точку отсчета. Тебе спокойно и немного смешно.
Ты видишь цепочку своих следов, ведущую к краю. Ступая след в след, походишь и внимательно смотришь вдаль. Гладкая как зеркало равнина, простирающаяся во все стороны до самого горизонта. Этот маяк — не для кораблей, он для живых душ. Вон они — темные силуэты, медленно бредущие по равнине к маяку. Каждый из них слышит предчувствие музыки в самом себе и идет сюда, чтобы воплотить это предчувствие в реальность. Кто-то так и не достигнет цели, кто-то справится с обитателями винтовой лестницы и, подобно тебе, поднимется на вершину, чтобы встретить самое главное испытание.
Ты киваешь им и делаешь шаг вперед, наружу.
Здесь, наверху, возможно все.
(Я)
теперь почти не страдаю. Больше не пожираю самое себя. Все уже сожрано. Он научил меня многим вещам, в том числе — бросать совести подачки. Символические наказания, символические благодеяния, символические искупления — ими так легко прикрыть обнаженный костяк души, с которого давно обглодано все мясо.
Я подаю нищим. Я помогаю старушкам перейти через дорогу. Я не пью водку. На работе меня ставят в пример остальным, а жена не может понять, почему вдруг ее благоверный стал так обходителен и внимателен.
Ответ прост. Я убиваю людей.
Жду их в подъездах, стоя с отсутствующим видом у лифта и разговаривая по телефону.
— Да, зай, все понял, так и сделаю.
— ….
— Конечно, купил, не переживай.
— ….
— Нет, зайцев не было, взял медвежонка. Но ведь ей все равно понравится, правда?
Они не способны настороженно относиться к человеку, болтающему по мобильнику об игрушечных зверушках. Они расслабляются. Они поворачиваются спиной. Они улыбаются, когда я в последнюю секунду запрыгиваю в лифт вслед за ними. Некоторые продолжают улыбаться, даже увидев нож. Правду говорят, первое впечатление всегда самое сильное.
Иногда, если все идет особенно хорошо, если удары ложатся легко и верно, если жертва, лишенная возможности кричать, еще может понимать происходящее, я наклоняюсь и прикладываю сотовый к ее уху, давая в последние секунды жизни услышать того, с кем я на самом деле говорил. Того, кто ждет их на другой стороне. Свиноголового.
Месяц назад я выбрался за город, в один из тех уютных, состоящих из не первой свежести деревянных домов, небольших поселков, что вырастают на окраинах крупных городов, как опята на пнях.
Я пришел сюда пешком, отдохнул в небольшой березовой рощице, выбрался на главную улицу поселка. Здесь были не только симпатичные деревянные домики с палисадниками и неизменными алоэ на подоконниках. Кое-где, словно инопланетные монстры среди безобидных гномов, вздымались громадины современных красно-кирпичных двух- и трехэтажных коттеджей, отличающихся странной извращенной архитектурой и злобными черными собаками у дверей.
Дома тянулись с двух сторон вдоль вполне прилично заасфальтированной дороги. Меня почему-то беспокоили фонари. Их было много, но не хватало, чтобы осветить всю улицу, и на середине дороги я чувствовал себя вполне уверенно. Разбивать фонари не хотелось, это могло привлечь внимание, но, похоже, ничего другого не оставалось.
Потом раздались крики.
Гневно вопил неопрятного вида мужчина, стоящий перед дверью небольшого, крашеного синей краской дома. Над дверью висел потухший фонарь.
Кричавший был сильно пьян. Его ощутимо покачивало, и он был вынужден опереться рукой на стену, чтобы сохранить хотя бы остатки равновесия. Другой рукой он долбил в дверь, сопровождая каждый удар громкой бранью:
— Твою мать, открывай, стерва поганая! Открывай, мразь!
Я, улыбаясь, направился к нему.
В это время рядом с дверью, в которую безуспешно стучал мужичонка, вдруг осветилось окно.
— Пошел отсюда, подонок! — раздался женский голос, наполненный безвыходным отчаянием и злобой. — Не пущу!
Мужик свирепо захрипел:
— Открывай, сказал, блядина! Быстро! Убью падлу!!
В ответ раздалось:
— Иди отсюда! Не открою! Сам открывай, если сможешь, козел!
Мужик попытался было допрыгнуть до окна, но ему не удалось, более того, пришлось приложить немало усилий, чтобы удержаться на ногах после своей попытки. Некоторое время он очумело пошатывался, а потом снова заорал:
— Людка! Ты у меня это брось, а то ведь зашибу! Сама знаешь!
За окном ничего не менялось. Мужик подождал немного и снова принялся колотить в дверь, выкрикивая ругательства и угрозы.
Я подошел к нему сзади, легонько хлопнул по плечу:
— Здравствуйте.
Он перестал стучать, повернул голову, окинул меня тупым взглядом совершенно осоловевших глаз, пробормотал "Здорово".
— Что-нибудь стряслось? — как можно мягче спросил я.
— Да, едрить твою. Стряслось. Жена, сволочь, домой не пускает.
Я кивнул:
— Понимаю.
— Да ни хрена ты не понимаешь, — перебил мужик и ткнул меня рукой в грудь. — А ты кто такой, бля? Тебе-то чего здесь надо? А?
— Просто…
Он чуть качнулся и снова ткнул меня в грудь, на этот раз агрессивнее:
— Просто? Ни хрена не просто! Не надо учить! Это, твою мать, мой дом и моя жена, правильно?
— Правильно.
— Вот-вот, сука! Моя жена! Что хочу, то с ней и делаю, хоть убью! Хозяин, бля!
В подтверждение своих слов он стукнул себя кулаком в грудь, чуть не опрокинувшись на спину, и, убежденный в полной победе над неизвестным прохожим, продолжил донимать бедную дверь.
Тут я шагнул к нему, выхватывая тесак. Почуяв неладное, он обернулся, но широкое лезвие, описав в воздухе дугу, уже опускалось ему в основание шеи. Удар вышел удачным. Голова, глухо ударившись о деревянную стену, упала в траву, покрывавшую площадку перед дверью. Кровь широкой струей хлынула из страшной раны, заливая все вокруг. Я постучал во все еще светящееся окошко.