Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я невольно замедлил шаги, не решаясь войти в эту минуту в будку. Абрамчук замолк… Вдруг послышался стук по столу, и резкий, пронзительный голос как-то истерически вызывающе выкрикнул:

– Ну и пущай… их всех!..

Вслед за этим дверь будки с шумом распахнулась настежь, и в ней показалась Катена с возбужденно бегавшими большими темными глазами и пылающими щеками. Заметив меня, она тотчас же испуганно скрылась в избу, громко захлопнув дверь.

Я подождал, но никто не выходил, и было тихо. Тогда я вошел сам в будку.

Сидорыч стоял у окна и усиленно сопел догоравшей трубкой. С одной стороны стола сидел Абрамчук, вытянув вперед свою деревяшку. Но что с ним сталось! Таким я его никогда еще не видывал. Весь какой-то желтовато-бледный, осунувшийся, сидел он, низко опустив свою черную кудрявую красивую голову. Тяжелые черные ресницы совсем закрывали его глаза. Это было что-то жалкое, беспомощное, как тяжелобольной ребенок. Я невольно быстро окинул комнату, ища Катену: она стояла около угла печи, прислонившись к ней закинутыми за спину руками, и вызывающим взглядом своих темных глаз недружелюбно окидывала всех нас. В этом взгляде одновременно светились и недоверие, и презрение, и злость: казалось, она находилась в последней степени того возбуждения, которое часто разрешается у женщин взрывом неудержимых рыданий.

Я поздоровался, но ни Катена, ни Абрамчук не ответили ни слова: последний только поднял чуть-чуть на меня глаза и посмотрел с мягкой улыбкой безнадежно и кругом виноватого человека, но не поднялся, как это он, по своей деликатности, всегда делал прежде, а продолжал сидеть, как расслабленный, опустив на колени руки. Один только Сидорыч приветливо закивал головой, предлагая мне присесть. Я отказался, объяснив, зачем я пришел, и спросил Абрамчука:

– Что ж, Абрамчук, или несчастливо съездил? Захворал, должно быть?

На мой вопрос Абрамчук опять ответил той же молчаливой ласкающей улыбкой.

– Ничего-с!.. Все бог, ваше благородие! – заговорил Сидорыч, торопливо собирая мои вещи. – Как, значит, бог, так и мы… Как уж он одумает… Это ведь, ваше благородие, только законов много, а бог-то, господь милосердный, всем один! Он уж одумает, – говорил старик на ходу, и мне казалось даже, что он старался внушить свою излюбленную мысль не столько мне, сколько Абрамчуку и Катене. – Вот все, кажись, – прибавил он, передавая мне вещи.

– Ну, прощайте пока. Дай вам бог всего хорошего! Увидимся еще опять, – сказал я.

– Отчего не увидаться! – говорил, провожая меня за дверь, Сидорыч. – Одумает господь увидаться – увидимся… Это ведь, сударь, у людей законов много, а у господа милосердного один закон, истинный для всех! Верно ли я говорю, ваше благородие? – заключил Сидорыч, очевидно еще раз желая получить подтверждение своей любимой мысли.

Я поддержал его своим согласием, и мы распрощались – увы! – навсегда.

Вернувшись через три недели, мы застали на будке уже совсем новых хозяев и владельцев железнодорожного «удела» 305-й версты. Нас встретил низенький, черноватый господин с маленькими торчащими усами и бритой бородой, который тотчас же отрекомендовал нам и себя и свою высокую, толстую, с большим животом жену, обязательную железнодорожную «барьерную бабу», и целый рой мал мала меньше ребятишек.

– Где же Сидорыч? – спросил я.

– Уволен вчистую-с, ваше благородие. Нельзя-с… Для всего есть закон. Ну, а главная причина – бабы у него не было… А у меня баба-с, как быть по закону.

– А где же его дочь и Абрамсон? И сам он где?

– Не могим знать-с… Да вам зачем же их? Ежели разгуляться здесь пожелаете, то и мы для вас с полным нашим удовольствием: и ежели самоварчик, и молочка, и все такое прочее, как следовает…

Но мне жаль было Сидорыча, жаль Абрамчука, жаль Катены, всей той странной, неуловимой и в то же время какой-то роковой поэзии, которая, как дымкой, окружала жизнь этой ячейки сиротских душ. И теперь уже не было здесь этой поэзии, сдунутой и развеянной стихийным вихрем судьбы.

Я пошел на село к «бобыльской» избушке Сидорыча: она стояла по-прежнему дряхлая, покосившаяся, с заколоченными окнами, с густым бурьяном на пустой усадьбе.

Проходивший мимо мужичок объяснил мне, что Катена, выхлопотав паспорт, уехала в город, чтобы наняться в услужение, что вслед за нею куда-то пропал и Абрамка; начальство тут сообразилось, что Сидорычу давно уж, по его одиночеству и старости, не позволяется по закону быть «линейным», и его уволили вчистую. Теперь он нанялся в подпаски в большое соседнее село, верст за двадцать.

Я слушал этот форменный «доклад мужичка о „сиротах“ 305-й версты» и все смотрел на избушку Сидорыча. Мне жаль было этой избушки и грустно, что «господь не одумал», чтобы в ней вспыхнуло и загорелось даже то скромное сиротское счастье, о котором так мечтал старый служака.

Это было спустя уже лет пять. Я жил на пригородной даче в окрестностях Москвы. Однажды в очень жаркий майский день, в те часы, когда еще даже на московских дачах стоит относительная тишина и пока оживленно шумят и возятся на солнце одни дети, я услыхал с терраски своей дачки нежные меланхолические звуки флейты, несшиеея ко мне от ближайших соседних дач. Сначала я подумал, что играл это какой-нибудь недавно поселившийся дачник. Однако в своеобразной мелодии музыканта мне все больше чудилось что-то очень знакомое, невольно вызывавшее во мне какие-то смутные, ранее испытанные мною настроения. Но я никак не мог связать эти мелодии с каким-либо определенным воспоминанием. Скоро флейта смолкла, и вместо нее раздались грубые, резкие, фальшивые звуки плохой шарманки, сопровождавшейся чуть слышным, слабым позвякиванием стального треугольника. Очевидно, это были уличные музыканты. Проиграв свой несложный репертуар, замолкла и шарманка, и вскоре на дороге, проходившей мимо моей дачки, показалась сначала невысокого роста женщина в короткой, суровой юбке, толстых чулках и башмаках, характерно повязанная по-цыгански красным платком, из-под которого на лбу и висках выбивались густые пряди черных кудрявившихся волос; женщина, по-видимому, без особого усилия, согнувшись, несла на спине небольшую шарманку; за нею следом шел, опираясь правою рукой на палку, хромой, с деревянною ногой, молодой мужчина; на левой руке он нес худенькую трех-четырехлетнюю девочку, охватившую одной ручонкой его шею, а в другой державшую стальную палочку с треугольником.

Музыканты, по обыкновению, напряженно посматривали на дачные окна, рассчитывая на внимание к себе обывателей. Когда они поравнялись со мной и молодой музыкант взглянул на меня, я сразу вспомнил этот мягкий, ласкающий взгляд знакомых бархатных глаз Абрамчука.

– Абрамчук, это вы? – вскрикнул я.

Он остановился, с неопределенно блуждающей улыбкой, и затем, по-видимому узнав меня, радушно закивал головой.

– Это вы, Абрамсон? – спрашивал я, почти уверенный в своей догадке: так мало он изменился за это время! Даже шапочка на голове, казалось, была все та же.

– Это я-с, – все улыбаясь, отвечал музыкант. Ушедшая было вперед женщина с шарманкой, услыхав наш разговор, приостановилась и стала внимательно вглядываться в меня. Конечно, это была она, Катена; однако ее было нелегко узнать сразу: она сильно возмужала, кожа на ее лице и руках стала совсем бронзовой; в ней уже не было заметно прежней «козьей» грации, зато все члены ее, казалось, были так же крепки, как у здорового мужчины. Ее скоро выдал знакомый мне взгляд ее больших карих, постоянно возбужденных глаз, светившихся своеобразною энергией и вместе подозрительною недоверчивостью.

– А это… ваши?.. Ведь это бывшая Катена? Да? – спрашивал я, кивая головой на женщину и девочку. А последняя была вылитая мать: ее темные глазенки исподлобья сверкали на меня так же недружелюбно и недоверчиво.

Абрамчук не отвечал на мой вопрос и только смущенно кивнул головой.

– А где же старый Сидорыч?

– Старичок скончался… Еще тогда… давно… Мы ему посылали туда немного денег… всего три рубля, господин, больше тогда не могли, – наивно извиняясь, добавил Абрамчук, – ну, и нам прислали их назад, потому что старичок скончался…

5
{"b":"315293","o":1}