— Указчику — говна за щеку. Нынче родня с самой столицы до нас, засранцев, приехала!
— Тебе бы только повод, — безнадежно махнула рукой жена и продолжила жалобы: — До сих со снохами в баньку шмыгнуть норовит.
Старик мгновенно, не оборачиваясь и не целясь, заехал старухе локтем прямо в глаз. Та не обиделась, откликнулась с чувством:
— Ты чо, ты чо. Силенок малесенько, а на расправу лютой.
Дядька налил самогонки в два граненых стакана и чокнулся с Манькой:
— Хрен с нею, а Бог с нами! Не обращай внимания. Пей. Чего скривилась? Продукт домашний, хороший.
— Может, хату какую прикупить да здесь остаться? — неопределенно сказала Манька.
— Тут жизнь давно кончилась. Нам-то деваться некуда, а тебе зачем пропадать?
Старик налил еще, они снова выпили.
— Первая колом, вторая соколом, а третья мелкими пташечками… — радостно сказал хозяин и снова наполнил стаканы. — Ты ешь покуда, — кивнул он гостье, — огурчики, грузди соленые.
— Не, — помотала головой Манька. — У меня на грибы аллергия.
— Что за зверь такой? — изумилась тетка. — Надо ж, каким словам обучилась!
Она и себе плеснула порядком: все равно сегодня бутыль прикончат, надо хоть поучаствовать. Может, оно и, правда, вредно, но ведь и хорошо тоже.
— Я у врачихи жила, — оправдалась Манька.
От выпитого она почувствовала приятное головокружение и вдруг сообщила доверительно:
— А у меня друг помер.
Старик посочувствовал:
— Терпи, девка.
— Лихо мне.
— Все равно терпи. Бог терпел и нам велел. Что мы еще умеем-то?
Когда самогон кончился, дядька завалился спать, а тетка недвусмысленно дала понять племяннице, что пора ей восвояси, хорошего, мол, понемножку. Манька засобиралась:
— Время-то бежит как быстро! На московский успеть надо. Пойду я.
Тетка посветлела лицом:
— Иди, иди, милая, с Богом.
Манька никогда столько не пила, но опьянения не чувствовала, легко отмахала пять километров и поднялась в горку к сельскому кладбищу. Оно так разрослось, что стало больше самой деревни — целый город мертвых, в котором копошились и что-то делали живые, воображая, что они нужны мертвым, тогда как, наоборот, это мертвые позволяли живым считать себя живыми.
Манька с трудом нашла родную могилку. Незатейливые цветы, посаженные теткиной рукой, уже распустились, но деревянный крест потемнел и подгнил, сделанная паяльником надпись еле различалась. Разбирая буквы, последняя из Котельниковых поняла, что подзабыла имена братьев, и сделалось ей тоскливо.
Невдалеке, за свежевыкрашенной оградой, стояла памятная с детства церквушка. В суетной Москве за грековской спиной Манька мало нуждалась в Боге, теперь у нее никого больше не осталось. Она торкнулась в калитку — заперта (это еще что за новые порядки!), руку поглубже просунула, щеколду откинула, низко поклонилась надвратной иконке и вошла в пахнущую воском полутьму божьего дома.
Воскресная служба закончилась, незнакомый молодой поп тушил свечи и собирал в картонный коробок огарки, на Маньку — ноль внимания, словно ее здесь нет.
— Батюшка, — робко попросила Манька, — примите покаяние, пожалуйста.
— В семь приходи, после вечерни.
“Чисто магазин, с перерывом на обед”, — подумала Манька, но вспомнила свое обещание Голосу и задавила обиду:
— Не могу, уезжаю сегодня, а очень надо, задолжала я Господу.
Священник поставил коробку, не спеша подошел, склонил голову и сказал, глядя в пол:
— Ну.
— Чего? — не поняла Манька.
— Какие грехи, рассказывай, — пояснил поп.
Он гримасничал, щупая языком больной зуб, скучал и думал о чем-то своем. Маньке исповедываться расхотелось, но поп ждал и она начала через силу:
— Значит, жила я не по заповедям, хотя не для удовольствия грешила, а по обстоятельствам, выкручивалась, как могла. Мужчин много имела без любви, за деньги. Молилась редко, в пост скоромное ела. Еще одной женщине смерти желала и мужа ее в грех ввела. Может, оттого он и помер прежде времени.
До Маньки вдруг дошло: а если так и было? Она испугалась, заплакала и тут услышала торопливое:
— Отпускаю тебе грехи твои, дочь моя. Аминь.
— И все? — изумилась Манька.
Столько маялась, терзалась, а все так просто?! Не правда это. Она недоверчиво поглядела на святого отца и устремилась прочь, даже не перекрестившись.
9
Манька долго шла вслед утоптанной тропинке по-над речкой, наконец в удобном месте спустилась к воде, присела на бережку.
— Травка, травка, — горестно качала головой Манька, лаская ладонью какие-то мелкие невзрачные цветочки и чувствуя себя виноватой, что не знает их по имени. — Травка, травка…
Пьяные слезы текли ей в рот. Она хотела что-то сказать или подумать, но мыслей определенных не было, только нежность к земле, к бегущему по ней муравью, к солнышку, ко всему, что она собиралась покинуть. Деток не народила, никто по ней не заплачет. С тех пор, как умерли мамка с папкой, никому она не нужна, никому. Одному Сереженьке, да и того уже нет…
Зачем снова маяться? И так жизнь ее была откушена с одного конца — без детства. Теперь и без любви. Дальше сил не хватало. И почудилось Маньке, что время остановилось. Ослепшая от слез, она не видела, как вошла в воду, только ощутила влагу в туфлях.
Это пробудило в ней воспоминание о том, как маленькой девочкой летом она бегала босая по дороге, вдоль которой лепилась вся деревня. Дорога была русская, то есть немощеная и вообще никакая, просто полоса земли, разбитая тележными колесами в пыль. Местами пыли набиралось по щиколотку. Днем пыль была горячей, вечером прохладной и щекотными червяками пролезала между пальцами ног. В дождь пыль становилась липкой и скользкой, как клейстер, а дорога непроезжей.
Дно реки оказалось илистым, ноги вязли, и Манька подумала: “Хорошо, надела лодочки с перепонками, а не то бы соскочили с ног”. Она шла медленно, и солнце било ей прямо в глаза.
Когда вода достала Маньке до подбородка и пора было тонуть, она вдруг поплыла, да не как-нибудь, а саженками, привычными с детства. К тому же неожиданно Манька вспомнила про диван. Новый, красный, месяц назад купила, какие деньжищи угрохала! Теперь он вроде и не нужен, а такой удобный, раскладной. Еще занавески тюлевые, не стиранные ни разу, Сергею Палычу нравились. Тоже, значит, не нужны.
“Обидно”, — вздохнула Манька, развернулась и поплыла к берегу.
Не из-за дивана, конечно. Не жаль ей было ни дивана, ни денег, а жаль только себя. Это думать легко — возьму и утоплюсь! А попробуй — духу не хватит. Почувствовала Манька, что не может так запросто и глупо сгинуть. Как ни велико свалившееся на нее несчастье, а жизнь все-таки лучше смерти.
Однако, похоже, не нам решать — жить дальше или нет.
На том месте, с которого Манька вошла в воду, сидел парень, смазливый, гладко причесанный, одетый по-городскому, в черную кожу с заклепками, и рылся в ее сумке.
— Не тронь, — сказала Манька, — в ухо дам.
В ответ раздался гнусный смешок.
У парня неестественно блестели глаза, он часто облизывал потрескавшиеся губы, над верхней примостилась застарелая болячка.
Манька отжала руками подол платья, села на траву и стала выливать воду из туфель.
— Ноги у тебя молодые, — удивился парень.
— Я сама не рухлядь, — разозлилась Манька. — Тридцатника нет!
— Для такой профессии многовато, — сказал парень.
— Для какой профессии? — не поняла Манька.
— Дура, что ли? У тебя на морде написано.
Манька тронула себя за лицо, наконец сообразила, о чем речь, и вовсе рассвирепела:
— А по твоей роже сразу видать, что подонок!
Парень будто не слышал, вывел из кустов крутой мотоцикл.
— Поедешь со мной? Ну!
— Чего нукаешь, не запряг пока, — продолжала огрызаться Манька.
— Еще не вечер.
Манька хмыкнула, подумала про себя: “Чем хуже, тем лучше”, — и полезла за спину к своей судьбе, которая наконец ее настигла.