Безгласный крик, что раздирал мою грудь на протяжении трех дней, нельзя было успокоить проникновенными словами Джона Эмоса.
— Наш возлюбленный Мал отошел в лучший мир. Его истинный отец призвал его к себе на грудь в расцвете юности, и отныне эта невинная душа обретет вечный покой. Его Отец воистину затребовал его.
Малькольм посмотрел на меня ледяным взглядом, его блуждающие голубые глаза стремились пробуравить мою черную вуаль. Мы стояли у ската могильной ямы, между нами стояли Коррин и Джоэл. Джоэл ухватился за мою руку, а Коррин держала руку отца. За два долгих дня, что минули со дня ужасной трагедии, Малькольм не произнес ни слова, но я могла понять по его взгляду, что в смерти сына он винит лишь меня, молчаливо упрекая меня в том, что если бы я не ослушалась его и не позволила бы Малу купить мотоцикл, мой дорогой сын остался бы со мной. О, как это было несправедливо, что Мала отняли у меня. Я хотела отрезать себе волосы, вырвать руки и ноги, я умоляла Бога призвать меня и вернуть мне Мала. Мир распался, и всю вину я возлагала на себя. Неужели Малькольм был настолько всемогущ, что мог заручиться помощью Бога, чтобы наказать тех, кто бросил ему вызов? Я пребывала в уединении в своей комнате, Коррин и Джоэл приходили иногда, чтобы утешить меня, хотя они также очень сильно переживали.
Но как я могла утешить их? Мал умер. Мал умер! Мой дорогой и любимый сын умер! И в памяти вдруг всплыла сцена, когда, стоя в детской, он смотрел на меня своими пытливыми глазами, лицо его было вполне серьезно, его осанка была прямая.
— А папа покатает нас на машине? — спросил он. — Он обещал нам.
— Не знаю, Мал. Он часто дает обещания, а потом забывает о них.
— Почему он тогда не записывает их? — спросил мальчик.
У него был логический ум даже тогда, в раннем детстве. И вот он умер.
Когда застучали капли дождя, и раздались раскаты грома, которые все нарастали и усиливались, моего дорогого Мала опустили в могилу и один за другим, Малькольм, я, Джоэл и Коррин подходили, брали горсть земли и бросали ее на гроб сына. Моя темная вуаль скрывала мои слезы, но я настолько ослабла, что едва могла двигаться. Как мне захотелось прыгнуть к нему в могилу, чтобы нас вместе засыпали комьями грязи и заслонили бы от всего окружающего мира. Но мне следовало продолжать жить, оставаться сильной, как приказал мне Джон Эмос, во имя Коррин, Джоэля. Малькольм держался отстраненно даже от Коррин, и она была смущена и сбита с толку. Двое детей, вероятно, спрашивали друг друга, не умерла ли любовь к ним отца вместе с Малом.
Джоэл был, конечно, убит горем больше других. Он почти ничего не говорил, но держался все время возле меня, прислушиваясь к каждому моему слову, наблюдал за каждым моим жестом, словно думал, что в моих силах изменить ход событий и вернуть его брата. Они были так близки друг другу, несмотря на разницу в возрасте и в темпераменте.
Я знала, что Джоэл всецело зависел от Мала и все время глядел ему в рот. Мал был буфером между братом и отцом, которого он все еще панически боялся. Это было нетрудно понять; отец ничего не сказал ему за все это время; ни одного утешительного слова, ни одного ободряющего жеста.
Коррин все это время тоже была предоставлена сама себе, виня себя во всем случившемся, так же как и я, желая повернуть время вспять и воскресить Мала. Именно Джону Эмосу, а не Малькольму, удалось утешить ее, смягчить ее страдания. Из всех Фоксвортов только Малькольм держался особняком, величественный, исполненный собственного достоинства и одинокий в своем горе.
На следующий день Малькольм вернулся к делам. Джон Эмос остался у нас, они вместе с Коррин перечитывали Библию, при этом он держал ее за руку, когда она плакала, успокаивал ее, то есть был для нее любящим отцом, роль которого всегда исполнял Малькольм.
Джон стал высоким, несколько долговязым мужчиной с темно-каштановыми волосами, уже довольно редкими, было очевидно, что он начал раньше времени лысеть. Это добавляло ему некоторое достоинство и зрелость. У него было суровое, бледное лицо пастора и довольно прямые губы, словно они были написаны художником. Он казался мудрее, гораздо старше своего тридцать одного года.
Из моих писем он знал, чем были для меня сыновья, он также имел представление об отношениях между мною, а также Малькольмом и Коррин. Он достаточно ясно представлял мои чувства к Малькольму.
Мне казалось, он прекрасно понимал меня, сознавал, что в случившемся я прежде всего виню себя, и он не хотел позволить мне нести этот тяжкий крест, это бремя вечной вины.
— Оливия, — обращался он ко мне теплым, спокойным голосом, звучавшим как бальзам для моего истерзанного сердца, — именно Бог призывает нас, и он отдает должное каждому. Он забрал сына, которого не смог по достоинству оценить Малькольм.
Возможно, его послание было обращено к Малькольму — научиться любить того, кто является близким ему по крови, а не пытаться лишь повелевать им — ибо ты видишь, где заканчивается господство. Не вини себя ни в чем, Оливия. Божьи помыслы всегда неисповедимы, но они справедливы и истинны.
Малькольм невзлюбил Джона Эмоса с самой первой встречи, но для меня это не имело значения. Напротив, неприязнь Малькольма к Джону Эмосу лишь убеждала меня в том, что он — действительно ценный и необходимый для меня человек. Без его деятельной помощи, четких указаний прислуге, практического руководства всем хозяйством, подготовки к встрече всех, стремившихся выразить свое соболезнование и утешение, я бы просто ушла вслед за сыном — вот почему после похорон я решила попросить его остаться с нами в Фоксворт Холле.
Коррин уже пора было возвращаться в школу. И я с уверенностью могла сказать, что ей не терпелось поскорее покинуть этот мрачный, холодный, погруженный в траур дом. Она любила Мала так же сильно, как и любая младшая сестра любила бы своего старшего брата, но для молодой, полной жизни, любви и надежды девушки тень смерти не тянется так медленно, как для тех, у кого впереди уже почти не осталось ни надежд, ни грез.
В тот день, когда мы проводили Коррин, я предложила Джону Эмосу остаться у нас. Джону, без сомнения, пришлась по душе эта идея. Он не испытывал большой радости от своей нынешней работы. Я пригласила его в гостиную.
— Я бы хотела, — начала я, — чтобы вы остались в Фоксворт Холле, стали бы мне помощником и советчиком. Официально вы будете считаться нашим слугой, но вы и я всегда будем сознавать, что вы гораздо больше значите для меня, — закончила я.
Горе ослабило мой организм, изменило меня, а тело мое являлось лишь панцирем, за которым укрывалось мое страдающее сердце. Действительно, я не вынесла бы длительного сосуществования наедине с Малькольмом. Я не могла уже противостоять ни ему, ни его мании величия, что становилась нестерпимей день ото дня.
Мне нужен был помощник, который смог бы придать мне новые силы, встал бы на мою сторону. Мне была очень нужна поддержка истинно верующего, Богом избранного человека, который смог бы отвести и разрушить злые помыслы Малькольма. Я не хотела позволить испортить жизнь последнему моему сыну, не хотела отдать ему в руки и судьбу Коррин, которой он смог бы распоряжаться по своему усмотрению.
— Будь так любезен, Джон Эмос, останься в нашем доме. Ты являешься моим утешением и опорой — ты единственный представитель того родного гнезда, которое я навсегда покинула, и мне так необходима твоя сильная христианская рука, которая будет направлять мою жизнь.
Джон в раздумье кивнул.
— Я всегда восхищался тобой, Оливия, — сказал он, — восхищался твоим умом, целенаправленностью, силой воли и решительностью; но более всего, твоей верой в Бога и его пути. Даже сейчас, в дни своего траура, ты не винишь Бога за жестокое отношение к тебе. Ты — само вдохновение. Многие женщины хотели бы походить на тебя, — закончил он, кивнув головой, словно только что сделал важное открытие.
Я поняла, почему Малькольм невзлюбил его. Он строил свои умозаключения, как и Малькольм, с определенной уверенностью, но там, где Малькольм строил суждения, исходя из самонадеянной веры в себя, Джон Эмос приходил к ним из глубокой веры в Бога и его волю.