Глава 16
Несколько миль от Геттисберга — и дорога внезапно оборвалась. Как и следовало ожидать: ведь в горах Саут-Маунтинз, где мы с Кэти впервые познакомились с этим миром, сыскался один-единственный проселок и ничего похожего на настоящую дорогу. Балтиморский тракт и дорога на Танитаун, а может, и сам Геттисберг в этом мире служили всего-навсего декорациями для битвы, и довольно было отдалиться от поля сражения, чтобы нужда в декорациях отпала.
А как только дорога приказала долго жить, я оставил всякие попытки выбирать маршрут и предоставил лошади брести куда ей заблагорассудится. Если разобраться, не было вообще никакого смысла продолжать движение. Мест, куда я хотел бы попасть, здесь просто не было — но и останавливать лошадь я тоже не стал. По какой-то причине мне казалось, что чем дальше от Геттисберга, тем лучше.
И может, сейчас, мягкой летней ночью в седле под звездами, мне впервые с тех пор, как я попал в этот мир, выпал случай хорошенько подумать. Я перебирал в памяти одно за другим происшествия, что навалились на меня с минуты, когда я свернул на извилистую дорогу в Пайлот Ноб, и задавал себе множество вопросов по поводу каждого из них, а ответов по-прежнему не находил. Осознав это, я одновременно понял, что ищу ответов, которые удовлетворяли бы человеческой логике, а таких ответов нет, искать их — пустая затея. Перед лицом накопившихся у меня фактов не оставалось сомнений, что человеческая логика и происходящее просто не имеют между собой ничего общего. Нравится или не нравится, приходилось признать, хотя бы наедине с собой, что единственно возможные объяснения надо основывать на посылках, изложенных в рукописи моего друга.
Итак, есть некая область — и я угодил в нее, — где физическая составляющая воображения (термин очень неуклюжий, да что поделаешь) становится субстанцией, способной при известных условиях обращаться в материю, или подобие материи, или новую форму материи, не в наименовании суть. Я потратил немало времени, силясь вывести формулировку, которая действительно исчерпывала бы ситуацию и снижала число всяких «возможно» и «если» до разумных пределов, — но и такая задача на поверку была безнадежной. В конце концов я ограничился тем, что окрестил мир, где нахожусь, Страной воображения — не бог весть что, но на данный момент сойдет, и ладно. Определение неточное и даже малодушное, но, может, кто-нибудь когда-нибудь предложит лучшее.
Страна эта, как ее ни назови, слеплена из всех фантазий, всех маскарадов, всех волшебных сказок и народных поверий, всех выдумок и традиций рода человеческого. По этой стране шествуют и бегают, в этой стране таятся все существа и коллизии, когда-либо порожденные неугомонным мозгом своевольных маленьких приматов. Здесь Санта Клаус (каждую ночь или только в ночь перед Рождеством?) мчится по небу в запряженных северными оленями санях. Здесь Икабод Крейн (каждую ночь или только в канун Дня всех святых?) гонит свою измученную клячу по каменистой дороге в отчаянной надежде достичь заветного моста прежде, чем Всадник без головы сумеет запустить в него притороченной к седлу тыквой[8]. Здесь Дэниэл Бун пробирается по лугам Кентукки с неизменным длинным ружьем наизготовку[9]. Здесь бродит славный Дедушка Песочник, а в его отсутствие злобные ухмыляющиеся твари танцуют джигу на заборе. И здесь повторяется битва при Геттисберге (вновь и вновь без остановки или только по специальному заказу?), но не та битва, что была на самом деле, а битва учтивая, облагороженная, почти бескровная, в какую ее превратило общественное мнение в последующие годы. И, вероятно, не только эта битва, но и многие другие — все великие беспощадные битвы, которые не утратили для нас значения, рассказы о которых вошли в традицию. Ватерлоо и Марафон, Шайло, мост Конкорд и Аустерлиц[10] — а в грядущие годы, как только воспоминания перейдут в традицию, к ним добавятся безумные, оскорбляющие человеческое достоинство механические сражения двух мировых войн, Кореи и Вьетнама. И одновременно частью этой страны станут — может, уже стали — легендарные «громовые двадцатые» с их енотовыми шубами и долгополыми пиджаками, прикрывающими фляжки в заднем кармане брюк, с тупорылыми авто, гангстерами и пулеметами, заботливо уложенными в футляры от виолончелей.
Все это и многое другое, все образы и оттенки воображения, все безрассудство и остроумие, все шутовство и легкомыслие, все пороки и печали собрались здесь, в этом мире, лишь бы люди любой эпохи, от пещер до настоящего времени, обрисовали их в своем сознании с достаточной четкостью.
Разумеется, в холодном свете человеческой логики это выглядело помешательством, но вот оно, помешательство, окружает меня со всех сторон. Я ехал верхом по местности, которую язык не поворачивался назвать земной, — она была сказочной, застывшей под звездами, среди которых при всем желании нельзя было обнаружить ни одного созвездия, известного людям. Страна невозможного, где глупые поговорки обретали силу закона, где просто не оставалось места логике, поскольку сама страна была создана воображением, не признающим никакой логики.
Лошадка несла меня куда-то, переходя на шаг там, где почва была неровной, и пускаясь уверенной рысью, как только дорога позволяла ей это. Голова слегка побаливала, и когда я коснулся раны, пальцы были по-прежнему липкими, однако я нащупал образующийся струп и понял, что все в порядке. И вообще я чувствовал себя гораздо лучше, чем полагалось бы при данных обстоятельствах, — ехал и ехал без приключений по волшебной стране, замершей в сиянии звезд.
Честно признаться, я с секунды на секунду ожидал встречи с кем-либо из обитателей этого фантастического мира, но никто не показывался. Лошадь в конце концов отыскала тропу, утоптанную получше прежних, и опять перешла на рысь. За спиной осталось уже немало миль, в воздухе холодало. Изредка я видел вдалеке поселения, хоть и не мог разобрать, что они такое. Впрочем, одно из них определенно выглядело как форт, обнесенный частоколом, наподобие тех, что ставили пионеры, когда осваивали новые земли Кентукки. Случалось, что сквозь звездную темень пробивались какие-то огоньки, но тут уж и вовсе нельзя было догадаться, что они могли означать.
Внезапно лошадь резко остановилась. Совершеннейшее чудо, что я удержался в седле, а не вылетел по инерции ей через голову. Ведь она шла так ровно и беззаботно, почти как заводная, и вдруг неожиданно замерла, просто уперлась в землю копытами и встала. И навострила уши, затрепетала ноздрями, будто учуяв что-то во мраке впереди.
А потом она пронзительно заржала от ужаса, развернулась на задних ногах и, прыгнув с тропы вбок, бросилась бешеным галопом в лес, не разбирая дороги. Я остался в седле лишь потому, что успел лечь ей на шею и схватиться за гриву, и в этом мне опять повезло — если б я сидел выпрямившись, как прежде, какая-нибудь низко нависшая ветка непременно вышибла бы мне мозги.
Должно быть, лошадиный слух был значительно тоньше моего: только когда мы, забыв о тропе, понеслись по лесу, я различил позади хриплое мяуканье, переходящее в чавканье. Налетевший ветерок приобрел смрадный оттенок, а затем сзади послышался настойчивый треск и хруст — что-то огромное, неуклюжее, кошмарное ломилось сквозь кусты и деревья следом за нами.
Отчаянно цепляясь за гриву, я осмелился бросить взгляд назад и уголком глаза уловил размытый контур тошнотворно зеленой туши, движущейся за нами след в след.
Нежданно-негаданно — так быстро, что я не заподозрил неладного, пока оно не произошло, — и седло и лошадь вырвались из-под меня и испарились. Их не стало, словно никогда и не было; я камнем упал вниз, приземлился на ноги, но не удержался, опрокинулся на спину и проехал по глине добрый десяток футов до крутопадающего откоса, ну а тут уж покатился кубарем до самого низа. Я был ошарашен, но если расшибся, то не сильно — во всяком случае, я сумел подняться на ноги и встретить тошнотворно зеленое нечто, с шумом продирающееся по лесу, лицом к лицу.