— Тот бардачок посещаешь? Кстати, почему вас, четверых, зовут мушкетерами? Не выветрилась школьная романтика? И сколько вас в этой компании?
— Как — сколько? — опешил я. — Четверо. Больше не полагается.
— А не врешь? — он смотрел прямо, прищурив один глаз. — Может, десять или пятнадцать?
— Да вы что? — Дабы он окончательно поверил, я сказал: — У нас и союз наш называется — СДПШ. А «мушкетеры» — это раньше…
Нестеренко насторожился.
— Какой союз? Ну-ка повтори!
Я повторил, он записал.
— Любопытно. Ну, а что означают буквы?
— Как — что? «Слонов, Денисов, Полосин, Шевченко» — разве не понятно? Это я к тому, чтобы вы не сомневались, что нас четверо. Да и зачем еще кому-то?
Он захохотал, спрыгнул со стола.
— Вот именно — зачем? Ну, мальчишки! Ну, мушкетеры! Слушай, а ты не врешь насчет союза? Ведь если — союз, то и устав должен быть, и программа какая-то.
— Как же, есть устав, я его в дневнике записал. Так ведь он — ради шутки, да и все пункты в нем — юморные…
— Ну вот видишь! — Нестеренко был в восторге. — Я же знал! Думаешь почему?
— Почему? — машинально переспросил я.
— Да потому, что у каждого из нас все это было! У тех, разумеется, кто доучился до девятого-восьмого класса. Кто проучился пять-шесть — такого не было. Это издержки образования. Вот скажи: кому из твоих друзей пришла идея создать свою организацию? Да еще в армии, да еще при наличии комсомола? Только тебе. А почему? Потому что денисовы и полосины рано оторвались от школы — им семью надо было кормить, — а у тебя детство продолжалось. Да в тебе и сейчас жив школяр.
— Почему только во мне? — я почти возмутился. — А Сашка Шевченко? Да он, если хотите знать, даже стихи сочиняет!
— Ну, стихи — это другое дело. — Нестеренко поскучнел. — Стихи все сочиняют. У кого получается. А вот докатиться до такого, чтобы создать союз, — на такое не у каждого фантазии хватит. Кстати, ты тут о своем дневнике говорил. Может, там тоже — фантазии? Очень бы хотелось взглянуть.
— Зачем вам смотреть, товарищ майор? Дневник ведь — очень личное. Мало ли что в голову придет.
— Значат, все что в голову пришло, — ты в дневник. Не думая? Слушай, принеси его мне. Я никому не скажу. А мне польза: вдруг да что-то новенькое найду. Свежую мыслишку поймаю. Этакий оригинальный взгляд на самое обычное.
От него я не вышел, а вывалился. Так из раскрывшегося кузова вываливается мешок с опилками. Купиться, клюнуть на пустой крючок! Положим, в нашем союзе нет ничего предосудительного, а вот в дневнике… Я веду его третий год и успел позабыть, что записал когда-то, может, что и не совсем достойное настоящего солдата. Например, стихи о любви… За них мне заранее стыдно — слишком несовершенны, все собирался уничтожить, да руки не доходили — дневник хранится в каптерке Климова, беру я его редко, особенно в последние недели. Еще какие-то наброски, попытки написать очерк о Зосе — я ей сочувствовал, у нее тяжелая судьба и в то же время интересная: Зося была угнана немцами в Германию, работала у бауэра, затем на заводе в Силезии, а после освобождения нашими войсками успела побывать на юге Франции и в Италии. Очерк не получился, как я понимаю, из-за обилия материала, но ведь и публиковать его я не собирался! И снова стихи. Я писал их на посту, в карауле, на гауптвахте. Как такое показать майору?
В течение дня Нестеренко вызывал поочередно всех, кто был в тот день в парке Челюскинцев. Последним, вторично, вызвал Денисова. Вернулся Мишка поздно, после «отбоя». Лежал, думал.
— И чего он копает? Ну, хотел парень повеситься — кому какое дело? Может, невеста другому подвернула.
— Солдат — человек казенный. Вроде вот этой тумбочки. Батарейное имущество, и мы с тобой за него в ответе.
Мои глаза слипались. Не припомню случая, чтобы когда-нибудь я засыпал дольше минуты…
— А я знаю чего! — вдруг вскидывается Мишка. — Неувязочка вышла с покойниками! Растрезвонили насчет зверств фашистов, а трупам-то не четыре годочка, а все одиннадцать! Откуда в тридцать седьмом году здесь фашисты?
— Каким трупам? — я успел задремать. — Ах, этим… И чего вы к ним привязались? Мало ты их видел за войну… — но тут я просыпаюсь окончательно. — Слушай, выходит, это — еще до немцев? То-то они все голые, и руки… Я хотел сказать, кости скручены колючей проволокой. И потом, немцы в затылок не стреляли, они — из автоматов, очередью…
Мишка нашел мои глаза в полутьме казармы.
— Прозреваешь помаленьку? Долго же до тебя доходит. Тут главное лицо — твой Лисейчиков. Нестеренко его прямо в санчасти допрашивал. Мне Лешка Боев сказал.
— Вот здорово! — я привстал на локте. — Выходит, Лисейчиков знал и не сказал? Завтра схожу к нему и всё…
Мишка свистнул.
— Завтра его здесь не будет.
— Действительно… Тогда, может, сейчас, пока не поздно?
Мишка с минуту раздумывает.
— Вот что, ты туда не ходи. Контрразведка — это тебе не шуточки, а я с ними умею разговаривать. Помкомвзвода все-таки, а он мой боец… — Надевая гимнастерку, зачем-то информирует:
— В отдельной палате он. И часовой у двери. Ну, пока. Если взводный спросит, скажешь, к Полосину пошел. Сигарет просил кореш.
После его ухода я мгновенно засыпаю. Блаженны эти минуты на солдатчине. Никогда после, в самой мирной распрекрасной жизни, не будет ни у кого из нас такого одуряющего, ошеломительно сладкого и крепкого, как бимбер[6], сна. Однако солдатчина научила и другому: просыпаться в точно назначенное время. Без пяти шесть я был уже на ногах. И с удивлением увидел, что Денисова, на нарах нет. Потрогав холодный тюфяк, пошел в коридор — иногда, перед ненастьем, у Мишки болело плечо, он выходил из казармы покурить. Но и в коридоре его не было. Дневальный его тоже не видел. Надев гимнастерку, ремень и пилотку, я вышел из казармы. В подразделениях, как петухи на утренней заре, перекликались дневальные — орали «подъем». От казармы до санчасти метров сто. Пустынен плац, но даже в такой час одинокому бойцу не полагается передвигаться шагом. Только рысью! Ибо не может быть одинокого бойца, шествующего сам по себе, а есть солдат, исполняющий чье-то приказание. Поэтому я побежал.
Здание санчасти было самым старым во всем комплексе Пушкинских казарм и, как и сами казармы, за последние сто лет не изменяло своему назначению. Даже стены в нем пропахли карболкой и йодом, а дубовые ступени на лестнице стерлись до такой степени, что сучки выпирали вверх сантиметра на полтора. Эти ступени помнили шаги минского генерал-губернатора и польских легионеров, революционных матросов и немецких солдат.
И, конечно, мои. В санчасти работает санитаром Лешка Боев — мой земляк и бывший однокашник по средней школе, а поскольку с фармацевтами здесь туго, он заведует святая святых — аптечкой, где хранится спирт. У каждого уважающего себя полкового «сачка» есть своя «кабинка» — крохотная комнатка под лестницей или на чердаке с топчаном, тумбочкой и портретом товарища Сталина на видном месте. А также своя гордость. Лешка — прохиндей, стоныга и жмот, его два раза били в клубе и один — в городе. Но еще ни разу никому он не открыл своей аптечки. Никому, кроме меня. Ради такого исключения я должен изображать уважение к его особе.
А также, время от времени, в людном месте «вспоминать», что Лешка Боев — бывший студент первого курса медицинского института, что его мама работает в областном комитете партии, а папа состоял в личной охране товарища Ленина…
Убедившись, что рядом никого нет, я осторожно стучу согнутым пальцем в фанерную дверь. Сегодня мне не до спирта. Сегодня я обеспокоен: пропал мой лучший друг Мишка Денисов! Исчез после того, как побывал здесь!
На стук никто не отозвался. Повторив, я припал губами к замочной скважине.
— Леша, это я, Серега Слонов, твой земляк!
Кто-то крепко взял меня сзади за оба локтя. Повернув голову, я увидел двух незнакомых сержантов, выше меня на целую голову.