Так маятник качнулся в правую сторону и… застыл, как казалось тогда, навсегда!
Горький пытался ещё что-то делать по мелочам: что-то издавать, что-то добывать, кому-то помогать, кого-то спасать, но всё это было уже не то… И он зло написал Ленину, что после его(!) революции ему, Горькому, жить стало не только тяжело, но и «весьма противно»!!!
31 июля 1919 года Ленин ответил: «Советы уехать Вы упорно отвергаете. <…> Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство, и занятие, иначе опротиветь может жизнь окончательно».
Надорвавшийся морально и тяжело больной физически, Горький на все предложения Ленина заняться большой политикой и настоящей литературой или уехать за границу года два отвечал «нет». Но после очередного ленинского письма в 1921 году всё-таки решился… и поехал лечиться… в Европу.
Во всяком случае так он сам объяснял свой отъезд 10 лет спустя, когда (после двух разведок — наездами в 1928 и 1929 гг.) собрался вернуться на Родину окончательно. Да! Горький не раз вспоминал, как Ленин «больше года с поразительным упрямством настаивал, чтоб я уехал из России» лечиться от кровохарканья. И Горький уехал. Вернулся только в 1931-м.
Почему Ленин так настаивал? Только ли из-за кровохарканья? Или, быть может, не меньше из-за того разлагающего влияния, которое Горький производил тогда на общество своим непосредственным присутствием, благодаря книге «Несвоевременные мысли»?!
Не просто так Ленин, обращаясь к Горькому, многозначительно произносил: «Загадочный Вы человек…»
Да, загадочности Горькому было не занимать! Стоило ему выехать за границу, а Ленину умереть, как маятник его жизни опять нервно задёргался… И это притом, что ему больше не нужно было угождать Ленину, в чём его, спустя 66 лет, упрекал Дм. Волкогонов, утверждая, что Ленин, обретя исключительную власть, сумел поставить Горького в зависимость от себя лично настолько, что «Горький стал почти ручным». Зависимость от идей — да! А вот зависимость от блатных связей — это сомнительно…
Однако маятник задёргался. И чуть ли не десять раз на день! Никто не принуждал Горького в одно и то же время писать явно несовместимые характеристики вождя. А он писал — потому что раздираем был противоречиями. Вот как по-разному писал Горький в год смерти Ленина.
«Вероятно, при Ленине перебито людей больше, чем при Уоте Тайлере, Фоме Мюнцере, Гарибальди», — пишет он с осуждением.
Но вскоре бросается в другую крайность. «Много писали и говорили о жестокости Ленина», — ставит вопрос Горький и тут же отвечает, кто действительно был жесток: «Я знаю, что клевета и ложь — узаконенный метод политики мещан, обычный приём борьбы против врага». Что он имеет в виду — поясняет следующими обличительными словами: «…отвратительно лицемерие тех «моралистов», которые говорят о кровожадности русской революции, после того как они в течение четырёх лет позорной общеевропейской бойни (Первая мировая война 1914–1918 гг., развязанная за рынки сбыта и передел мира. — НАД.) не только не жалели миллионы истребляемых людей, но всячески разжигали «до полной победы» эту мерзкую войну».
Этих слов, видимо, ему кажется мало, и он (заграницей!!!) разражается почти религиозными воспоминаниями о вожде мирового пролетариата… и создаёт своеобразное Евангелие о Ленине, читая которое, нельзя не сказать: ну чем Ленин не Христос, если он, по словам Горького, «отказался от всех радостей мира ради тяжёлой работы для счастья людей», если Ленин — «человек, которому нужно было принести себя в жертву… ради осуществления дела любви»?!
А разве не о метаниях маятника Горького свидетельствуют следующие его слова: «…Мы можем назвать в Западной Европе целый ряд таких людей… которые как будто играли как бы каким-то рычагом, поворачивая историю в свою сторону. <…> Вот таким человеком только не для России, а для всего мира, для всей нашей планеты является Владимир Ильич». Эти восторженные слова о вожде мирового марксизма, который не только «объясняет, но и изменяет мир», датируются 1920 годом. Однако примерно в те же дни Горького опять начинают душить сомнения относительно нужности коммунизма самому трудовому народу. Он в растерянности пишет, как в те дни разговорился со старым знакомым — с политически, так сказать, зрелым рабочим, который признался ему: какие настроения в действительности господствуют в душах даже самых передовых слоев победившего пролетариата.
«А.М., милый, — признавался этот «политический, как он называл себя, воротило», — ничего мне не надо, никуда всё это — академии, науки, аэропланы, — лишнее! Надобно только угол тихий и — бабу, чтоб я её целовал, когда хочу, а она мне честно — душой и телом — отвечала, — вот! Вы — по-интеллигентски рассуждаете, вы уж не наш, а — отравленный человек, для вас идея выше людишек… Вы — с нами, а — не наш, вот что я говорю… Интеллигентам приятно беспокоиться, они издаля веков присовокупились к бунтам. Как Христос был идеалистом и бунтовал для надземных целей, — так и вся интеллигенция бунтует для утопии. Бунтует — идеалист, а с ним никчёмность, негодяйство, сволочь, и всё — со зла, видят они, что места в жизни нет для них. Рабочий восстаёт для революции, ему нужно добиться правильного распределения орудий и продуктов труда. Захватив власть окончательно, — думаете, согласится он на государство? Ни за что! Все разойдутся. И каждый, за свой страх, устроит себе спокойный уголок… Техника говорите? Так она ещё туже затягивает петлю на шее нашей, ещё крепче вяжет нас. Нет, надо освободиться от лишнего труда. Человек покоя хочет. Фабрики да науки покоя не дадут. Одному — немного надо. Зачем я буду город громоздить, когда мне только маленький домик нужен? Где кучей живут — там и водопроводы, и канализация, и электричество. А — попробуйте без этого жить — как легко будет! Нет, много лишнего у нас… надо освободиться от лишнего труда!»
После такой беседы, — вспоминал позже Горький, — «я невольно подумал: а что, если действительно миллионы русских людей только потому терпят тягостные муки революции, что лелеют в глубине души надежду освободиться от труда? Минимум труда — максимум наслаждения, это очень заманчиво и увлекает, как всё неосуществимое, как всякая утопия».
С этого времени на Горького навалились новые тяжёлые сомнения, порождая в нём очередной не дающий покоя хаос политической неразберихи. Оставалось лишь удивляться, как из «гадкого утёнка» русского либерализма могли когда-то вырасти Буревестник и Сокол не только российской, но и Мировой революции?! Создавалось впечатление, что когда-то Горький впал в марксизм, как впадают в гипнотический сон. Пробуждение же его от марксизма было подобно отрезвлению после запоя, кончившегося кровавой рвотой… Между тем марксизм только тогда чего-то стоит, когда приходят в него сознательно и навсегда!
Когда сомнения заграницей заели его совсем, он вдруг… решил вернуться в Россию (видно, повлияло то, что дела тут явно пошли на подъём, в то время как Запад лихорадил кризис), и стал каяться в совершённых ошибках и грехах времён Революции и Гражданской войны. Перед возвращением его словно вырвало от переедания в прошлом: и демократии, и анархии, и увлечения созданием новой религии…
Он, готовясь вернуться, не только каялся в грехах собственных, но и проклинал тех, кого когда-то больше всего защищал от «преступлений Ленина и его соратников». Особенно досталось интеллигентам и спецам-вредителям.
Вот как это описывалось самим Горьким: «В 17–18 годах мои отношения с Лениным были далеко не таковы, какими я хотел бы их видеть, но они не могли быть иными. <…> Первейшей задачей революции я считал создание таких условий, которые бы содействовали росту культурных сил страны». В связи с этим, — пишет Горький, — «с коммунистами я расходился по вопросу об оценке роли интеллигенции в русской революции, подготовленной именно этой интеллигенцией… Русская интеллигенция — научная и рабочая — была, остаётся и ещё долго будет единственной ломовой лошадью, запряжённой в тяжкий воз истории России.