— И что же вы предприняли, дон Палмиро? — спросил Кесада.
— Вы поверите, если я скажу, что меня опять потянуло в сон? Я загнул страницу, на которой прервался, и положил тетрадь на тумбочку. Подобрал брюки и куртку, однако, вместо того чтобы снова развешивать их на стуле, аккуратно свернул, чтобы на следующий день у них не было помятого вида, и положил на чемодан. Приличный внешний вид — обязательное требование для коммерсанта, и я взял это за правило. Потом лег, потушил свечу и заснул…
Дон Палмиро замолчал. Он допил свое молоко, вытер губы и усы и подозвал Себастиана, официанта, который постоянно обслуживал нашу компанию. Расплатился, оставив на тарелке царские чаевые, и сказал нам, что пора сворачивать заседание. Один только Бустаманте отважился спросить о том, о чем мы все подумали.
— И вы заснули, дон Палмиро? Как ни в чем не бывало? Словно стул и не двигался?
— Друзья мои, — дон Палмиро улыбнулся всем нам, как старый добрый отец, уже встав и пряча в карман свои серебряные часы. — Я видел, как турецкий солдат отрезал голову моему отцу. Я думал, что море поглотит всю землю во время землетрясения в Вальпараисо. В трюме корабля, в котором я провел два месяца, прячась среди ковров, меня будили крысы, грызущие мои уши… И вы полагаете, что какой-то там стул, только потому что он подпрыгивает, лишил бы меня сна?
В молчании, все еще оставаясь сидеть за столом, мы смотрели на дона Палмиро, подавленные его ростом и долготой его жизни. В этот момент пленка закончилась, магнитофон автоматически остановился, и в тишине неожиданно раздался такой резкий щелчок, что все мы, за исключением дона Палмиро Сехаяна, вздрогнули.
«Для меня не существует ничего само собой разумеющегося». Интервью с писателем
Запись беседы и перевод Татьяны Родименко
Татьяна Родименко. Вы родились в Убеде, изучали историю искусства в Гранадском университете, а журналистику — в Мадриде. Кем вы себя ощущаете: убедцем, андалузцем, мадридцем?
Антонио Муньос Молина. Никем. Никем из перечисленного. Есть такой писатель, который мне очень нравится, — Клаудио Магрис, он как-то сказал о непостоянстве личностных характеристик. Так вот, я думаю, что каждый из нас — сплав многих составляющих, одна из них — те места, где ты жил или побывал, и даже те места, где тебе не удалось побывать. Я себя считаю, если на то пошло, испанским гражданином Европы, и это мне по душе. К тому же у меня есть мои собственные корни и мои воспоминания, а вот всякие географические привязки меня не слишком-то волнуют. Знаете, когда задали подобный вопрос Даниэлю Барембойму, дирижеру и пианисту — он родился в Аргентине, его родители были русские евреи, а учился в Израиле, — так вот его спросили: «Кем вы себя ощущаете?» Он ответил: «Когда я исполняю итальянскую музыку, я чувствую себя итальянцем, когда немецкую — немцем».
Т.Р. Считаете ли вы себя человеком, который сам себя сделал?
А.М.М. «Сам себя сделал» звучит несколько самонадеянно, не правда ли? Человек не делает себя в буквальном смысле. Многое из того, что мы приобретаем, предопределено не нами, у нас нет осознанного намерения, мы не отдаем себе отчета в том, что делаем себя, для этого мало одной только воли.
Каждый из нас — результат главным образом генетического предопределения, а также исторического и географического, в силу места нашего рождения. Не то чтобы ты сам себя создавал по собственной воле — это жизнь тебя создает. Думаю, самое разумное — это постараться понять, как именно жизнь тебя меняет, и прилагать все свои усилия в этом направлении, принять посильное участие, оставаясь в рамках, навязанных нам, начиная с генетики и кончая историей. Это как раз то, что прежде называли судьбой, не так ли?
Т.Р. Божественным провидением.
А.М.М. Провидением, чем угодно. В основе понятия «провидение» или «судьба» лежит глубоко верная идея, и она заключается в том, что нашей воле не подчиняется большая часть того, что мы собой представляем.
Т.Р. Расскажите, пожалуйста, о вашей семье, ваших родителях.
А.М.М. Моя собственная жизнь во многом отражена в моих книгах. Что до моей семьи — это была типичная крестьянская семья, не то чтобы совсем бедная, но жившая очень-очень скромно. Мои родители были не слишком образованны, а их родители вообще с трудом могли читать и писать — но при всем при этом в них жила тяга к знаниям, культуре, печатному слову. И когда я начал приобщаться к чтению, они отнеслись к этому очень одобрительно. Человек, владеющий словом, умеющий складно говорить и грамотно писать, вызывал их восхищение и представлял для них неоспоримую ценность. Конечно, на судьбы моих родителей в значительной степени повлияла Гражданская война. Моя мать родилась в 1930 году, отец — в 1928-м, и обоим пришлось бросить школу, когда началась война. Они туда уже не вернулись. Мать, правда, пошла снова учиться, когда ей было около шестидесяти лет. Вот в такой семье я родился.
Т.Р. Расскажите об Убеде — вашей «малой родине». Каким этот город, знаменитый своими памятниками эпохи Возрождения, представлялся вам тогда, в вашем детстве?
А.М.М. В те времена я не знал города — у меня перед глазами была только небольшая окраина, где жили мы и мои друзья. Все, кто там жил, работали на земле, это были трудяги, а в их семьях было много детей. Вот это и был мой мир. А тот факт, что город изобиловал памятниками архитектуры, тогда меня совершенно не волновал.
Т.Р. А когда вы открыли для себя Убеду Возрождения?
А.М.М. Это произошло намного позже. Будучи ребенком, я почти не выходил за пределы своего квартала. Мне было страшно, потому что в то время город был территориально поделен в соответствии с общественным положением людей и родом их занятий. То есть люди, которые занимались одним делом, принадлежали к одной социальной группе. Мы, землепашцы, например, жили внутри своего круга, не поддерживая никаких отношений с жителями других районов. Повзрослев, я мало-помалу начал открывать для себя город, и он мне очень понравился, особенно когда я стал изучать историю и историю искусств. Но меня всегда интересовала и до сих пор интересует традиционная народная архитектура, без нее не было бы этого города. То, как дворцы и церкви (которые сами по себе безусловно красивы) сочетаются с простыми домами, с этими белыми улицами, трогает меня сильнее всего.
Т.Р. В некоторых романах — в «Карлоте Файнберг», например, или «Польском всаднике» — вы затрагиваете тему определения личности, утраты ею корней, а в «Сефарде» — это вообще главная тема.
А.М.М. Это то, о чем я, так или иначе, размышляю постоянно. Я исследую проблему идентификации личности с разных — практически со всех возможных — точек зрения. Прежде всего, я рассматриваю идентификацию как определение, которое каждый дает себе сам, и как определение, которое дают ему окружающие. Это контрапункт, образованный собственным представлением каждого из нас о себе, представлением о том, кем ты мечтаешь быть, и о том, кем, по-твоему, ты не являешься и кем тебя считают остальные. Возникает жуткое недоразумение, когда ты считаешь себя одним человеком — и вдруг какой-нибудь закон или граница или что-то еще превращают тебя в другого.
Т.Р. Как это случилось с Жаном Амери, когда он вдруг узнал, сидя в венском кафе, о новых расовых законах, только что провозглашенных в Германии; в то время его звали Гансом Майером [6].
А.М.М. Мир, который он считал своим, перестал существовать. Я рассказываю в романе истории людей, которые неожиданно столкнулись с тем, что их стали считать евреями. Примо Леви и Жан Амери много писали об этом — что превращает людей в евреев, если они даже не знакомы с иудаизмом, не ходят в синагогу, не знают иврита, не чувствуют никакой связи с еврейской историей и культурой? Они становятся евреями лишь в силу того, что их начинают преследовать как евреев.