Среди собственной голубовато-зеленой тени выступала восьмиугольная церковь, взятая Бальтазаром Лонгено из «Сна Памфила» со своим куполом, завитками, статуями — причудливая и роскошная, как храм Нептуна, она была похожа на внутренность морских раковин, сверкающую белизной перламутра. Соленая влага образовала в углублениях камня блестящие росинки, придавая этим камням вид жемчужных раковин, полураскрытых в своей родной стихии.
— Пердита! — воскликнул поэт, испытывавший невыразимое наслаждение, чувствуя, как все окружающее оживает по его вдохновению, — не кажется ли вам, что мы следуем за погребальной процессией Лета, умершего Времени Года? Оно покоится на погребальной барке, облаченное в золото, как какая-нибудь догаресса Лоредано, Морозино и Соранцо золотого века, кортеж сопровождает усопшую на остров Лурано, где властитель Огня заключит ее в саван опалового стекла, чтобы, погруженная на дно лагуны, в ожидании, пока Солнце воскресит ее снова, она могла сквозь свои прозрачные веки созерцать гибкие движения водорослей, создающих для нее иллюзию жизни, являясь подобием сладострастных волн роскошных волос, некогда струившихся вдоль ее тела.
Невольная улыбка разлилась по лицу Фоскарины и струилась из ее глаз, перед которыми во всей своей реальности предстало видение прекрасной усопшей. И действительно, образ и ритм этой неожиданной поэтической фантазии удивительно ярко передавали настроение всей окружающей обстановки.
Подобно тому, как голубоватая молочность опала полна скрытых искр, — неподвижная вода большого бассейна заключала в себе таинственные блестки, обнаруживаемые при каждом всплеске весел.
Позади сумрачного леса судов, стоявших на якорях, вырисовывалась San-Giorgio-Maggiore в виде огромной розовой галеры, повернувшейся носом в сторону Фортуны, манившей ее с высоты своим золотым шаром. В просветах между судами открывался канал Giudecci, похожий на спокойный залив, куда нагруженные суда, спустившись по речному пути со своим грузом тесаных бревен, казалось, несли аромат лесов, склоненных над далекими водами. А от мола, где над двухъярусной галереей, открытой для публики, возвышалась белая с красным стена, скрывающая изысканные произведения Искусства, набережная Невольников делала постепенный поворот по направлению к садам и островам, как бы желая дать отдых мысли, встревоженной возвышенными словами Творчества, на спокойных формах Природы. И как бы с целью вызвать еще более яркое впечатление Осени, мимо проплывала цепь барок, нагруженных плодами, распространявшими аромат фруктового сада над зеркалом вод, извечно отражавших завитки капителей и стрелки готических сводов.
— Известна ли вам, Пердита, — произнес Стелио, с наивным удовольствием смотря на светлый виноград и лиловые фиги, наполнявшие в гармоническом сочетании барку от кормы до самого носа, — известна ли вам одна изящная подробность из хроники дожей? Догаресса для покрытия расходов на свои парадные одежды пользовалась известным правом на налоги с плодов. Как вам нравится эта маленькая деталь? Плоды островов одевали ее в золото и венчали ее жемчугами. Помона, платящая дань Арахнее, — вот аллегория, которую Веронез мог бы изобразить на потолке ее уборной. Что касается меня, то, представляя себе благородную даму на высоких деревянных каблучках, украшенных драгоценными камнями, — я счастлив при мысли, что в складках ее тяжелой парчи таится что-то свежее, полевое: дань плодов. Какое очарование приобретает благодаря этому ее роскошь. Теперь представьте же себе, дорогой друг, что этот виноград и фиги новой осени являются ценой золотой одежды, облекающей почившее Время Года.
— Какая очаровательная аллегория, Стелио! — воскликнула Фоскарина, вся озаренная улыбкой, полной молодого восторга и изумленная, как ребенок. — Кто дал вам когда-то название чародея образов?
— О! Образы! — воскликнул поэт вдохновенно. — В Венеции совершенно невозможно чувствовать иначе, как в музыкальной форме, и думать вне образов. Они стекаются к нам отовсюду — бесчисленные и разнообразные, — более реальные и живые, чем люди, сталкивающиеся с нами в темных переулках. Склонившись к ним, мы можем изучить глубину их зрачков и по выражению губ отгадать, какие слова они готовятся произнести. Одни из этих образов подобны деспотичным любовницам и держат нас под игом своей власти, другие подобны девственницам, окутанным дымкой покрывала, или же заключены в плотную оболочку, подобно куколкам, и лишь тот, кто сумеет сорвать с них покров, будет творцом их жизни. Сегодня утром, при пробуждении, душа моя уже была полна этими образами. Она походила на дерево, усеянное куколками.
Улыбнувшись, он приостановился.
— Если сегодня вечером они раскроются, — прибавил он, — я спасен, в противном случае — я погиб!
— Погиб? — сказала Фоскарина, смотря в его лицо глазами, в которых светилась такая вера, что он почувствовал к ней безграничную благодарность.
— Нет, Стелио, вы не можете погибнуть. Вы всегда уверены в себе, вы держите свой жребий в своих руках. Я убеждена, что вашей матери никогда не приходилось испытывать страха за вас, даже при самых серьезных обстоятельствах. Не правда ли? Ведь одна гордость заставляет трепетать ваше сердце…
— О, мой друг, как я люблю вас и как я благодарен вам за все ваши слова! — откровенно сознался поэт, беря ее за руку. — Вы постоянно даете пищу моей гордости и рождаете во мне иллюзию обладания теми качествами, к приобретению которых я непрерывно стремлюсь. Иногда мне кажется, что вы сами обладаете силой придавать необычайные свойства созданиям, рождающимся в моей душе, и сообщать им новую прелесть в моих же собственных глазах. Порой вы воскрешаете в моем уме изумление того скульптора, который, принеся вечером в храм изображения богов, еще не остывшие и еще, так сказать, не вполне отдалившиеся от лепивших их пальцев, — находит на следующее утро свои статуи воздвигнутыми на пьедестал, окруженными облаками фимиама и испускающими божественность из всех пор грубой материи, из которой он вылепил их своими бренными руками. Вы проникаете в мою душу, дорогой друг, только затем, чтобы творить в ней подобные превращения. Поэтому всякий раз, как мне выпадает на долю счастье быть подле вас, мне кажется, что вы мне необходимы, а между тем в период нашей слишком долгой разлуки я могу существовать без вас, как и вы без меня, несмотря на то, что мы оба знаем, какая красота могла бы родиться от полного слияния наших двух жизней. Таким образом, сознавая всю ценность того, что вы мне даете, и предчувствуя то, что вы могли бы дать мне, я вынужден смотреть на вас, как на утраченную для меня, и тем именем, которым мне так нравится вас называть, я хочу одновременно выразить и неизбежность этой утраты, и мое сожаление о ней.
Он остановился, почувствовав, как дрогнула рука, лежавшая в его руке.
Затем, после паузы:
— Когда я называю вас Пердитой, — глухим голосом продолжал он, — мне представляется, что перед вашими глазами встает призрак моего желания с кинжалом в трепещущей груди.
Слушая дивные слова, которые лились так красиво из уст ее друга, она испытывала уже знакомое страдание. Необъяснимая тревога и горечь наполняли ее душу. Ей казалось, что она утрачивает ощущение собственной жизни, что ее переносят в какую-то фиктивную, необычайно сложную обстановку, наполненную галлюцинациями, среди которых ей трудно дышать. Вовлеченная в эту пламенную атмосферу, раскаленную, как горн кузницы, она чувствовала себя способной поддаться всевозможным превращениям в угоду фантастическим требованиям художника, для удовлетворения живущей в его душе потребности в красоте поэзии. Она понимала, что для этой гениальной души она была тем же, чем был для нее яркий до осязательности образ почившего Времени Года, заключенный в саване опалового стекла.
И ею овладело страстное желание смотреть в глаза поэта как в зеркало, показывающее ей ее отражение.
Она страдала также от смутного ощущения аналогии между этой тревогой и той, что овладевала ею при вступлении в обманчивую жизнь подмостков, когда ей предстояло воплотить какое-нибудь великое создание Искусства. Не вовлекал ли он ее насильственно в эту сферу высшей жизни и, чтобы сделать ее способной обитать в ней, не драпировал ли ее в роскошные одежды? Но тогда, как ей только благодаря невероятным усилиям удавалось держаться на этом уровне, — он сам чувствовал себя свободно и уверенно, как в своей родной стихии, обладая чудесным миром, обновляемым беспрерывным актом творчества.