— Благодарю вас, — сказал Сизов.
— Счастлива и за вас, Пал Палыч.
Пал Палыч любовно обнял Сизова:
— Спасибо, спасибо. Сердце отца…
И сделал неопределенный жест. Не то смахнул скупую слезинку, не то почесал левую бровь.
— Странствия учат нас постоянству? — спросил Сизова почтенный гость. — Они укрепляют преданность родине?
Сизов согласился.
— Да, это так.
— Ах, этот поэтический вздох о том, что в буре есть свой покой, — сказала очень полная гостья. — Это полезное заблуждение. Обогащает внутренний мир.
Еще один гость произнес очень веско:
— Бесспорно, блуждать и заблуждаться — это различные понятия, но я симпатизирую вам в обоих случаях. Очень рад.
— А я растроган, — сказал Сизов.
— Ну, здравствуй, здравствуй, — обнял Сизова весьма жовиальный островитянин. — Крайне приятно тебя увидеть.
Сизов ответно ему улыбнулся:
— И мне приятно, что ты так бодр.
— Жизнь удалась, — согласился гость. — Твой фатер меня произвел в начальство.
— Выбор разумный, — сказал Сизов.
— Я не стремился, ты меня знаешь, — сказал доверительно старый знакомый. — Более того, не хотел. Но если понадобилось государству… Послеживаю за репертуаром.
— Рад за тебя, а также — за публику, — сказал Сизов. — Так у нас цензура?
— Если уж строишь страну покоя… — Гость выразительно вздохнул. — Большая ответственность, дорогой. Вот, например, у нас “Одеон” — талантливый музыкальный театр. Играет всякие оперетты. Вдруг ставит “Прекрасную Елену”. Ты можешь мне объяснить, дружище, зачем превращать в коленца, в канканчик эпос, священный для итакийцев? Теперь замахнулись на хит Шекспира. Тот самый, где ключевой вопрос — “Быть или нет?”. Звучит недурно. Особенно у нас на Итаке. Каков вопрос, таков и ответ. Тоже неплох. “Умереть — уснуть”. Более чем двусмысленно, братец.
Он отличался словоохотливостью. Это за ним водилось сызмальства. Начав, не умел остановиться. Но, оглядевшись, он обнаружил: за ним уже целая цепочка. Вздохнув, преуспевший островитянин крепко пожал Сизову руку и нехотя растворился в толпе.
Пока Сизов отвечал на приветствия, благодарил своих гостей, пришедшие ранее островитяне располагались отдельными кучками, стояли с фужерами в руках, и реплики, слетавшие с губ, медленно оседали в воздухе.
Каждая из них раздавалась, не смешиваясь ни с предыдущей, ни с той, что произносилась ей вслед. Звучала как бы сама по себе, а вместе с тем как бы вливалась в хор, в тот самый незабываемый ХОР, который некогда стал открытием пленительной античной словесности, в первую очередь — театра.
Но, разумеется, этот хор не выглядел глашатаем рока и принаряженные итакийцы не походили на прорицателей. Они потягивали вино, сделанное по рецепту фалернского, они оживленно переговаривались, в их голосах не было слышно ни трагедийного металла, ни грозного шороха Судьбы. Чаще всего разговор возвращался к тому, как выглядит возвращенец, но иногда звучали и фразочки философического характера.
— Этакий выставочный лик — землепроходец я, муж и воин.
— Этакий сплав византийства со скифством. (Оба отзыва относились к Сизову.)
— Чем ближе ты к земле, тем грубее. (То был одобрительный голос дамы.)
— Что ж, прародитель наш Одиссей тоже ведь был не без греха. (Это послышался голос Нестора.) Кочуя, едва не забыл Итаку.
— Чтобы стать памятником после смерти, при жизни следует быть беспамятным. (В голосе прозвучал укор — это был голос терапевта.)
— Всего тяжелее давалось вдовство. (Это прошелестел голос женщины.) Но тут уж ничего не поделаешь. Помню, мой муж зашел в туалет, там он и скончался, бедняжка.
— Смерть праведника. (Это сказала Зоя.)
— Воспоминания, воспоминания. Что ж, все там были. (Сказал Чугунов.)
— Да, есть кого вспомнить. (Кто-то вздохнул.) Что ни говорите, история явно играет на понижение.
— Как нынче светится Поликсена. (Еще один женский голосок.)
— Светская женщина, вот и светится. (Это с усмешкой промолвила Зоя.)
Высокий островитянин сказал:
— Что ни говорите, без пафоса любая наука становится плоской.
Кто-то добавил многозначительно:
— Все же однажды приходит Некто, и он Ничто превращает в Нечто.
В академический разговор пробился элегический голос. Женщина протяжно вздохнула:
— Но наш Виталий — певец от Бога.
Кто-то откликнулся не без желчи:
— Только не стоит преувеличивать. Был я когда-то женат на певице.
— Ты не устал быть в центре внимания? — спросила Сизова Поликсена.
— Адски устал, — сказал Сизов. — Я плохо узнаю итакийцев. Они непонятно переменились.
— Какой наблюдательный супруг, — с привычной усмешкой сказала женщина. — Просто ничто от него не укроется.
Пал Палыч излучал ублаженность:
— Ну что ж, невестка, прием удался. Да и скиталец наш держит планку. Искренне тебя поздравляю. Поздравь и меня — мой сын вернулся.
— Сын ваших чресл. — Она улыбнулась. — Так некогда изъяснялись актеры, игравшие благородных отцов.
— Так я ведь отец, — согласился Пал Палыч. — И нынче я был весьма благороден. Невестка моя, ты зла и умна.
— И этого никто не оспаривает, — сказала Зоя. — Скажи, подруга, что сейчас чувствуешь?
— Вам не понять. Хотя вы и в Совете мудрейших. А я, хоть умна, не разберусь.
— Доктор, вы знаете все на свете, — лирически проворковала дама, — можно ли отказаться от власти ради любви?
— Не смею судить, — мрачно откликнулся терапевт. — Но от любви ради власти — можно.
— Чтоб увенчать наше мероприятие достойным образом, хорошо бы услышать итакийскую песнь, — сказал Пал Палыч. — Спой нам, Виталий.
— Охотно. Меня просить не надо, — сказал менестрель и тронул струны: — Уже внесен в пределы Трои дареный конь. И что цвело при прежнем строе, летит в огонь. И женщина, предмет осады, вступает в круг усталых воинов Эллады, где ждет супруг. Чей голос вспомнишь ты сегодня, чьих рук кольцо? Чьи губы жгут все безысходней твое лицо? Никто не ведает про это, и от души пируют греки до рассвета, стучат ковши.
— Спасибо, — сказала певцу Поликсена. — В который уж раз я ее слушаю, и каждый раз — как будто впервые.
— Хочется в Трою, — вздохнул Сизов.
5
Минуло итакийское лето, и осень вступила в свой зенит. Было не холодно, но ветрено. Кроме того, быстро темнело, и эта ранняя плотная тьма дурно воздействовала на Сизова. Сначала втихую, конспиративно, а дальше достаточно откровенно он стал прикладываться к своей фляжке. К старой, прокисшей дорожной фляжке. Все чаще можно было застать его сидящим на ветхом крылечке дома в сосредоточенном молчании.
Он знал за собой это скверное свойство — внезапно налетает тоска и люди, которые вьются рядом, кажутся некими марионетками. Чудилось, ходят они неуверенно, выглядят робкими и пугливыми, а озираются тревожно. Знакомый пейзаж преображался и походил на неведомый мир. Во всем была непонятная чужесть, и сам он себя ощущал чужим, почти свихнувшимся от неприкаянности.
Однажды Нестор ему сказал:
— Не нравится мне, Елисей, эта поза.
— Я не позирую, я сижу, — хмуро откликнулся Сизов.
— Вот и тогда, перед тем как исчезнуть, ты тоже сидел в такой позиции.
Сизов внимательно оглядел его:
— Что было, то прошло. Не волнуйся. Дважды в то же море не входят.
— Как знать. Случается, что и входят. — Старый приятель усмехнулся. — Нет, не люблю я, сказать по совести, эти радения на крылечке. В юности от них кровь застаивается, хочется потом поразмяться. Взять да и прошвырнуться со свистом — лет этак на пятнадцать, на двадцать. В зрелости — скапливается желчь. Тянет плеснуть на людей этой жидкостью.