— Почти.
— О, о! Вас трудно удовлетворить, друг любезный.
— Что прикажете, таким уж Бог создал, не моя вина. К тому же командир Мишель мне поручил своего отца, и я буду в отчаянии, если с ним случится несчастье.
— Ничего не случится, даю вам честное слово. Впрочем, вы увидитесь с ним в надлежащее время. Еще нет, надобности спешить.
— Я полагаюсь на ваше слово. Говорите теперь сколько душе угодно о вашем деле.
— И вы будете не прочь узнать то, что я скажу?
— В этом я убежден, мы с вами знакомы не со вчерашнего дня. Я знаю, что хитер был бы тот, кто провел бы вас.
Он засмеялся, налил себе кружку пива и осушил ее залпом.
— Говорите же, — прибавил он, поставив на стол, пустую кружку, — я готов слушать.
— Надо сказать вам, товарищ, что в начале войны, когда наши дела пошли ко всем чертям из-за плохого распоряжения, мне было пришло на ум закрыть кабак, захватить с собою что имею ценного и дать стречка, чтобы искать счастья в другом месте. Но я скоро одумался, мне стыдно стало махнуть на все рукою. При таких бедствиях истинному патриоту не бросать надо отечество, а служить ему по мере сил на том месте, куда поставила его судьба. Нет малого и ничтожного орудия, которое не могло бы оказать пользы в данную минуту.
— Хорошо сказано, дядя Звон! — вскричал Оборотень и протянул ему руку. — Вот как следует говорить французу!
— Я имею притязание быть им, — продолжал кабатчик с убеждением, — молодость моя была бурная, не спорю, за мною много и крупных провинностей, меня не раз увлекали страсти гораздо далее, чем я бы хотел, но я человек, черт возьми, у меня душа есть, и я боготворю родной мой край. Как служить ему? Пойти в солдаты, так воевать я стар, сил не хватает, хотя духом бы и взял. Смолоду я побывал в разных странах, денег не нажил, но набрался опыта и поневоле научился языкам тех земель, куда приводили меня случайности моей бродячей жизни. Я говорю по-немецки, по-итальянски, по-испански, по-английски, по-голландски, по-русски и невесть еще по-каковски. За неимением лучшего я решился, оставаясь у себя, слушать все, что будут говорить мои посетители, и сведениями этими приносить пользу соотечественникам. Пруссаки считают меня баденцем и нисколько не опасаются. Нередко сюда приходят их офицеры держать совещания о вопросах важных. Обсуждают они их либо по-английски, либо по-голландски, словом, на каком-нибудь чужом языке, чтобы я не понимал их, и, разумеется, в этом убеждении высказывают свободно все, что у них на уме. Так-то я узнал многое, и мне удалось помешать самым искусно задуманным их планам, хотя они и понять не могли, каким путем угадали их французы.
— Славная это игра, ей-Богу! Нашла коса на камень, значит.
— Не так ли? — хитро улыбнулся кабатчик. — Вот дней несколько назад, утром, помнится, входит сюда человек, которого я уже никак видеть не ожидал, особенно в такой компании. До того я изумился, что кружку из рук выронил, которую чистил. По счастью, она была оловянная и беды не стряслось. Человек, о котором я говорю, нахлобучил на глаза шляпу и поднял воротник камзола, как будто от стужи — мороз-таки пощипывал, — но, в сущности, чтобы я не узнал его. Отлично это удалось ему, как видите.
— И в самом деле, — засмеялся Оборотень, — но кто же был это?
— Терпение, друг любезный, скоро узнаете. Контрабандист знал по опыту, как трудно заставить дядю Звона в чем бы то ни было поступить иначе, чем решил он заранее. Хотя любопытство его сильно было возбуждено и он терзался беспокойством, однако мужественно примирился с этой невзгодой, понимая, что лучше предоставить старику рассказывать по-своему.
— За ваше здоровье, дядя Звон, — сказал он, чокаясь с кабатчиком, и прибавил, когда осушил свой стакан: — Сапристи! Вы собаку съели по части рассказов, мастерски говорите.
— Надо сознаться, — согласился кабатчик, лукаво подмигнув, — не даром взяла деньги молодка, что смастерила меня за пять су.
Вольные стрелки засмеялись этой шутке. Выпили круговую, и, утерев рот рукавом, дядя Звон продолжал:
— Итак, двое людей вошли в общую приемную, где на ту пору не оказывалось ни души. Еще рано было для обычных моих посетителей. Однако новые пришельцы не остановились в приемной, а прошли прямо сюда. Они сели за этот самый стол, что перед нами, и товарищ того, кто не хотел быть узнан, заказал сытный завтрак на двоих, строго наказав мне ни под каким предлогом не пропускать к ним в комнату никого. Так как молодец этот имел право приказывать другим, то я с почтительным поклоном уверил его, что приказание будет исполнено мною в точности. Я спокойно ушел готовить завтрак. Разумеется, люди эти не стали бы говорить о цели, которая привела их ко мне, прежде чем им будет подано все, что они потребовали. И я имел свой план; не впервые полковник фон Штанбоу выбирал мой дом для своих тайных совещаний.
— Как вы его назвали?
— Кого?
— Да полковника-то.
— Фон Штанбоу, это полковник королевской гвардии, подлец, каких свет не производил. Вы разве знаете его, друг любезный?
— Немного знаю, дядя Звон, — ответил Оборотень, странно переглянувшись с товарищами. — Часто он ходил к вам?
— То есть ходит, будет вернее сказано, — поправил кабатчик. — Я вижу его почти ежедневно.
— Действительно, я обмолвился. Так вы видите его здесь чуть, что не каждый день?
— Да, но, признаться, это мне вовсе не по нутру; в этом человеке что-то кроется недоброе, от него кровью несет. Я не трус и, кажется, доказал это; что бы вы думали, верьте мне или нет, а я трушу его!
— Я это понимаю, продолжайте, пожалуйста. Если этот человек примешан к вашему рассказу, то я подозреваю какой-нибудь постыдный замысел.
— Вот увидите. Итак, я мигом сготовил завтрак, подал его, велел моему горбуну прислуживать в приемной посетителям, какие могли явиться, и немедленно засел в тайник, не известный никому, который я устроил собственно для себя и откуда все могу видеть и слышать, что происходит тут.
— Позвольте, а горбун-то кто, о котором вы упомянули?
— Бедный калека, который мне служит уже четвертый год.
— А! Итак, вы засели в тайник?
— Едва я стал прислушиваться к тому, что говорили, как порадовался своей счастливой мысли. Сами сейчас увидите, прав ли я был. Не буду передавать вам всего разговора, который длился битых два часа, это взяло бы много времени, а для вас дорога каждая минута, я скажу суть дела в немногих словах. Полковник фон Штанбоу, по-видимому, давно уже вел переговоры со своим собеседником, убеждал его самыми блистательными обещаниями, предлагал ему самые щедрые награды, тот все колебался, пожимал плечами, отвечал односложно и никак не соглашался на предложения полковника, не из чувства чести либо ужаса к измене, на которую его хотели подвинуть, но просто потому, что предложенная сумма казалась ему недостаточно велика в сравнении с важностью того, что от него требовалось.
— Вот подлая-то скотина! — вскричал Оборотень, хлопнув по столу кулаком. — Это не может быть француз!
— Не француз и есть, но этого никто не подозревает; вы первый, друг любезный, хотя знаете его хорошо.
— Да скажите же имя-то его!
— Погодите, узнаете и тогда не поверите, когда я вам скажу.
— Поверю, поверю, дядя Звон, потому что считаю вас человеком, каким быть следует, вы не способны низко оклеветать невинного.
— Это я называю говорить! Итак, чтоб не мучить вас долго, вот в чем дело. Полковник фон Штанбоу сулил две тысячи флоринов золотом человеку, о котором я говорю, с условием, что тот откроет ему, в каком именно месте нашли убежище семейства работников с фабрики господина Гартмана, составивших отряд вольных стрелков, к которым пруссаки питают особенную ненависть.
— Понятно, альтенгеймские вольные стрелки наделали им довольно неприятностей и перебили у них довольно народа, но кончайте, пожалуйста. Неужели этот человек был настолько низок, что продал своих братьев?
— Это хитрый негодяй. Зная, какие скряги пруссаки, он сперва торговался: сумма, видишь, казалась ему мала. Полковник все не раскошеливается, хоть ты лопни. Вот и сказал он, наконец: