Литмир - Электронная Библиотека

Когда какая-нибудь жизненная задача овладевала, таким образом, умом Тургенева, он, очевидно, не мог трактовать ее, пользуясь формой холодного логического рассуждения, как это сделал бы публицист; он мыслил о своей задаче в форме образов и сцен. Даже в разговоре, если он желал дать вам идею о чем-либо, занимавшем в данное время его ум, он делал это путем образов, настолько живых, что они навсегда запечатлевались в вашей памяти. Эта же особенность является характерной чертой и его произведений. Его повести — это последовательный ряд сцен — некоторые из них поразительной красоты, — из которых каждая служит автору, чтобы прибавить еще новый штрих в характеристике его героев. Вследствие этого все его повести отличаются краткостью и не нуждаются в замысловатости сюжета для поддержания внимания читателя. Люди, испортившие себе вкус чтением сенсационных романов, будут, конечно, разочарованы при чтении романов Тургенева: в них нет сенсационных эпизодов, но всякий неглупый читатель чувствует с первых же страниц, что пред ним движутся реально существующие люди, и притом люди интересные, в которых бьются человеческие сердца, и он не может расстаться с книгой прежде, чем не дочитает ее до конца и не поймет во всей целости характеры действующих лиц. Необычайная простота средств для достижения широко задуманных целей — эта главная черта истинного искусства — чувствуется во всем, что написал Тургенев.

Георг Брандес, в его прекрасном этюде о Тургеневе (в «Moderne geisten»), лучшем, наиболее глубоком и поэтическом изо всего, что было написано о нашем великом романисте, делает, между прочим, следующее замечание:

«Довольно затруднительно определить, что собственно делает Тургенева первоклассным художником... Способность, отличающая истинных поэтов, которой Тургенев обладал в высшей степени, а именно — воспроизводить в образах живые человеческие личности, не является наиболее поразительной чертой его таланта. Художественное превосходство Тургенева более всего чувствуется в согласии собственных впечатлений читателя с тем интересом и с теми суждениями о действующих лицах, которые высказывает сам автор, так как именно в этом пункте — в отношении художника к своим собственным созданиям — чаще всего чувствуется слабость человека или художника».

Читатель тотчас замечает подобную ошибку и помнит о ней, несмотря на все усилия автора загладить впечатление.

«Какому читателю Бальзака, или Диккенса, или Ауэрбаха — если говорить лишь о великих покойниках — не приходилось испытывать этого чувства! — продолжает Брандес. — Когда Бальзак расплывается в подогретом возбуждении, или когда Диккенс становится ребячески-трогательным, или Ауэрбах — преднамеренно-наивным, читатель тотчас чувствует нечто неправдивое и неприятное. В произведениях Тургенева вы никогда не найдете ничего отталкивающего в художественном отношении».

Это замечание Брандеса совершенно справедливо, и нам остается прибавить к нему лишь несколько слов по поводу удивительной архитектуры всех Тургеневских повестей. Будет ли это небольшой рассказ или крупная повесть, соразмерность частей всегда бывает удивительно соблюдена; нет никакого эпизода «этнографического» характера, который нарушал бы или замедлял развитие внутренней жизненной драмы; ни одна черта, а тем более ни одна сцена не может быть опущена без ущерба впечатлению целого; а заключительный аккорд, который венчает общее впечатление — обыкновенно трогательное, — всегда бывает обработан с удивительной законченностью[9]

А затем — красота главных сцен! Каждая из них могла бы послужить сюжетом для высокохудожественной, захватывающей картины. Возьмите, например, заключительные сцены пребывания Елены и Инсарова в Венеции: посещение ими картинной галереи, заставляющее надсмотрщика воскликнуть, глядя на них: poverelle (бедняжки)! Или же сцену в театре, где в ответ на искусственный кашель актрисы (играющей Виолетту в «Травиате») раздается глубокий кашель действительно умирающего Инсарова. Сама актриса, бедно одетая, с костлявыми плечами, — которая тем не менее овладевает слушателями вследствие теплоты и реальности ее игры и предсмертным криком радости, вырвавшимся у нее при возвращении Альфреда, — вызывает в театре бурю энтузиазма; мало того, я готов сказать, что темный залив, над которым чайка падает из розового света и густой мрак, — каждая из этих сцен просится на полотно. В лекции о «Гамлете» и «Дон-Кихоте» — где, между прочим, Тургенев указывает, что Шекспир и Сервантес были современниками, и утверждает, что роман Сервантеса был переведен на английский язык еще при жизни Шекспира, так что великий драматург мог читать его, — Тургенев по тому поводу восклицает: «Картина, достойная кисти живописца-мыслителя: Шекспир, читающий «Дон-Кихота»! В этих строках он обнаружил секрет удивительной красоты — изобразительной красоты, — которою отличается множество сцен в его романах. Они должны были рисоваться в его воображении не только обвитые той музыкой чувства, которая звучит в них, но и как картины, полные глубокого психологического значения, в которых вся обстановка главных действующих лиц — русский березовый лес, немецкий город на Рейне или же пристань в Венеции — находятся в гармонии с изображаемыми чувствами.

Тургенев глубоко изучил человеческое сердце, в особенности сердце молодой, вполне честной и мыслящей девушки в момент пробуждения в ней высших чувств и идеалов, причем, бессознательно для нее самой, это пробуждение облекается в форму любви. В описании этой полосы жизни Тургенев не имеет соперников. Вообще любовь является главным мотивом во всех его повестях; и момент ее полного развития бывает моментом, когда герой — будет ли он политический агитатор или же скромный помещик — обрисовывается в полном свете. Великий поэт знал, что человеческий тип не характеризуется повседневной работой, которой занят человек, как бы ни была эта работа важна, а еще менее — его речами. Вследствие этого, когда он рисует, например, агитатора в Дмитрии Рудине, он не приводит его пламенных речей, по той простой причине, что эти речи не характеризовали бы его. Многие другие, раньше Рудина, взывали к равенству и свободе, и многие другие будут взывать после него. Но тот специальный тип апостола равенства и свободы — «человека слов, а не дела», которого поэт намеревался изобразить в Рудине, характеризуется отношениями героя к различным лицам, а всего более — его любовью к Наташе, ибо в любви вполне обнаруживается человек, со всеми его личными особенностями. Тысячи людей занимались «пропагандой», употребляя при этом, вероятно, одни и те же выражения, но каждый из них любил на свой манер. Маццини и Лассаль были оба агитаторы, но как различно они любили! Разве можно знать Лассаля, не зная его отношений к графине Гатцфельд!

Подобно всем великим писателям, Тургенев соединял в себе пессимизм с любовью к человечеству.

«В душе Тургенева проходит глубокая и широкая черта меланхолии, — замечает Брандес, — а потому она проходит через все его произведения. Как бы ни были объективны и безличны его описания, и хотя он избегает вводить в свои повести лирическую поэзию, тем не менее они в целом производят впечатление лирики. В них заключено так много тургеневской личности, и эта личность всегда одержима печалью, — особенной печалью, без малейшей примеси сентиментальности. Тургенев никогда не позволяет себе вполне отдаться своим чувствам: он производит впечатление сдержанностью; но ни в одном западноевропейском романисте не встречается такой печали. Великие меланхолики латинской расы, как Леопарди и Флобер, выражают свою печаль в крепких и резких очертаниях; немецкая печаль носит отпечаток режущего юмора, или же она патетична, или сантиментальна; но тургеневская грусть является, в сущности, грустью славянских рас, с их слабостью и трагическим в жизни; она происходит по прямой линии от грусти народных славянских песен... Если Гоголь грустит, то его грусть берет свое начало в отчаянии. Достоевский грустит потому, что его сердце полно симпатии к униженным, и в особенности к великим грешникам. Грусть Толстого имеет свое основание в его религиозном фатализме. Один Тургенев в данном случае является философом... Он любит людей, даже несмотря на то, что имеет о них не особенно высокое мнение и мало им доверяет».

вернуться

9

Единственным исключением, пожалуй, является вводный эпизод о Фомушке и Фимушке в «Нови», совершенно лишний и неуместный в романе. Введение этого эпизода можно объяснить лишь литературным капризом автора.

22
{"b":"314114","o":1}