Что же касается изгнания “последних вещей” и смерти и памяти о Deo concedente, послевоенная цивилизация ушла в этом направлении далеко вперед от той точки, которую застали Кереньи и Манн, и идет дальше, к технике изготовления человека. С исчезновением “последних вещей” патриарх современной поэзии Чеслав Милош связывает конец лирики. В мире непредельного поэтическое слово не звучит.
Все эти печальные и слишком хорошо известные — фельетонные — вещи о “наших временах” как будто целиком зачеркивают значение переписки Манна и Кереньи, значение их мысли о воспитании “энтелехии” или “срединного начала” человека, в котором бы сообщались ум, воля и чувство, сознательное и бессознательное, ночное и дневное, глубина и ясность. Да и само право “воспитывать” давно уже поставлено либеральной педагогикой под вопрос: воспитывать — значит репрессировать; человеку нужно дать следовать своей “природе” (впрочем, как это согласуется с тем, что в природе этой ничего хорошего нет, трудно понять).
И если теперь, в виду новой цивилизационной конфронтации — на этот раз не мифа и гуманизма, а интегризма и либерализма — в виду шока 11 сентября заходит речь о каком‑то поиске смягчения противостоящих начал, о какой‑то модернизации фундаментализма и упорядочивании либерализма, как обыкновенно убоги и слабы эти рассуждения в сравнении с богатством обсуждаемого Манном и Кереньи! Это богатство растрачено. Богатство первой половины двадцатого века уже недоступно. Мы в бедном мире (недаром эта тема так популярна в последние десятилетия: “бедное искусство”, “слабая мысль” и под.). Бедном и опасном, как опасно все скудоумное. И что же нам делать в этом бедном и опасном мире?
Разве что просить помощи — не у вечно блаженных богов души и Греции — а у нашего страшного, ревнивого, страждущего и милующего Господа. А возможен ли христианский гуманизм — это уже начало другого разговора.
26 апреля 2003
Тема: Christos aneste
Дорогая Ольга Александровна,
посылаю совершенно сырого Франциска, который будет в три раза больше, но по тем же линиям, только с двумя новыми: театр, разыгрывание им сцен и целенаправленное, с самого начала, использование его церковью против «бедных Христовых» (вальденсов). Он как отказывающийся от эгоизма. Но в этом отказе он рискует выплеснуть с грязной водой и младенца, затаенную божественную самость. Надеюсь, что если не этот эскиз, то продолжение Вас вызовет на ответ.
вб
В приложении: «Св. Франциск Ассизский»
[86] Св. Франциск АссизскийОбращение.
Этот человек решил умереть для всего, что кончается смертью. В середине Италии на площади родного города Ассизи под обвинением грозного отца, перед судом правящего епископа он снял с себя, вернув отцу, одежду до подштаников и навсегда отдал свое тело воле Бога. У него теперь никогда не будет никакого своего желания, кроме внушения Духа, никакой личной или совместной с друзьями собственности, рука его отныне никогда не прикоснется к деньгам. Пусть с его телом будет то, что сделают люди, ветер, дождь, боль, голод.
Единственной опорой он нашел на небе Христа, на земле — Его крест. Надев балахон из мешка и подпоясавшись веревкой, питаясь чем кто даст, если даст, он пошел босой по стране, чтобы напомнить миру о том, куда позвало людей христианство. Его высмеяли, побили, дали голодать. Вместо отчаяния сумасшедшая радость охватила его: удалось! близко Христос, босой и голодный, несущий Свой крест на Голгофу! Его радость победила. Ничего равного такому смиренному восторгу у мира не оказалось. Несколько сверстников, многие из знатных семей, пошли за Франциском, раздав бедным всё что имели. Семнадцатилетняя ассизская дворянка Клара сбежала из родительского дома, чтобы по правилам Франциска основать женский орден нищих затворниц, кларисс.
Когда братьев стало двенадцать, как апостолов, римский первосвященник после колебаний пошел против недавнего общецерковного декрета о запрете монахам просить милостыню и для начала устно утвердил религиозный союз босых нищих по предложенному Франциском уставу. Они будут ночевать где придется и есть чем угостят. Когда дойдет до крайности, явный голод подскажет как попросить помощи. «Нужда не знает закона», вспомнил Франциск из римского права, и из Библии, что проголодавшийся пророк Давид ел запретные священные хлебы. Братья проведут свои дни в молитве, проповеди и труде, за который никогда не возьмут денег. Каждый будет считать себя ниже других, и потому все будут называться орденом младших братьев (fraters minores). О больном будут заботиться, но каждый поблагодарит Господа одинаково за здоровье и за болезнь. Входящие в одну общину подчинятся служителю, который не забудет, что он самый малый из всех (minister, от minus).
Обращением называется перемена всего человеческого существа. Грубая накидка прикрыла тело, в доме международного торговца тканями привыкшее с детства к изысканной одежде. Запретил себе и всем пошедшим за ним прикасаться к деньгам юноша, любивший их тратить до того, что отцу приходилось сажать его на цепь. Стал промывать и перевязывать язвы прокаженным в их приюте Сан — Сальваторе под Ассизи франт, прежде объезжавший каждого такого далеко стороной, зажавши нос. Спасался долгой молитвой тот, кто раньше боялся, что от слишком частого посещения церкви сделается похож на вон ту горбатую крючконосую ассизскую прихожанку. И стал чтить во всяком священнике Сына Божия и своего господина тот, кто видел сначала всё здание Церкви страшно покосившимся от грехов клира.
Дар этого обращения — id quod videbatur mihi amarum, conversum fuit mihi in dulcedinem animi et corporis[87] — был всем богатством, которое Франциск оставил в наследство меньшим братьям в своем Завещании.
Соблазн
Всего злее была конечно тоска молодого тела. Она нападала вдруг среди теплой молитвы, бросала на пол, внушала разуму, что грех‑то простится милосердием Божиим, а медленное самоубийство голодным воздержанием не простится. Сладострастное искушение обострялось так, что слова молитвы уже не помогали. Однажды монахи при свете луны подглядели: Франциск прервав молитву горько бранит свое тело за стыдные мечты, сбрасывает рясу — похотливое тело ее недостойно, — и хлещет его веревкой — поясом до синяков. Оно однако все равно ведет себя как битый пес, который продолжает тянуться на запах течки. Голый Франциск выходит из келейки в сад, ложится в глубокий снег. Горячее тело не уступая требует своего. Тогда святой быстро лепит семь грубых снежных фигур, садится перед ними и громко приглашает своё тело: бери, вон та, самая большая — твоя жена. Стоп, погоди; видишь, она давно голодна и умирает от холода, беги купи ей хлеб и одежду.
То же нужно дрожащим детям твоим, вот они, два сына и две дочки. Согрей, напитай еще и тех двоих, няньку и помощника по дому. Внезапно в семейных заботах бесследно проходит похоть. Счастливый монах возвращается в келью славить Господа за то, что дух сильнее тела.
Убежденный своим опытом в способности воли подняться над плотью, он постановил изгонять из ордена за любодеяние. Кое — какое пересиливание страстей ценилось им ни во что; значила только радость чистой победы, обращающей тяжесть в восторг. Однажды брат Стефано без крайней нужды сходил отнести подаяние в дом кларисс; они в затворе зависели от собиравшим для них им хлеб по домам. Франциск заподозрил тут желание взглянуть на девичьи лица. Он велел брату окунуться в реку в декабре, а потом пройти мокрым без рясы три километра по снегу, естественно босым. Послушание от братьев требовалось не через силу, а в экстазе абсолютной самоотдачи.
А сам он? Ему было 30 лет, когда восемнадцатилетняя Клара и ее первые сестры назвали его своим отцом. Нужнее скудного хлеба им требовалось живое убеждение для неопытного ума. Через своего духовника они умоляли Франциска прийти для проповеди. Он плакал о них в своих одиноких молитвах. В их присутствии однако всякий взгляд грозил превратиться в неосторожное касание. Даже смотреть молитвенно только на небо было недостаточно. Слишком легко было потонуть в направленных на него взорах. Тогда он разыграл немногословный театр. «Принесите золы», велел он удивленным женщинам. Посыпав ее вокруг себя и себе на голову, он умолк, дав понять, что перед молитвенницами труп. Внезапно он поднялся и вместо проповеди пропел псалом 50 — в нем Давид кается перед Богом в смертном грехе прелюбодеяния — и быстро вышел на улицу. Поступок задел монахинь глубже любых слов. Без объяснений, через чувство раскаяния, они, рассказывает современник тех событий, заразились тем отношением к собственному телу, какое было обычным для Франциска.