— Следовало бы охранить торговцев от убытков и отложить ярмарку, — сказал ван Монфор.
— Нет, господин, — ответил городской секретарь, — если выйдет запрещение, то мы лишим мелких людей хорошего заработка и преждевременно испортим им хорошее настроение.
— Оставьте им их праздник, — воскликнул Ян Дуза, — не нужно в угоду предстоящему несчастью отравлять себе и настоящую жизнь. Если вы хотите поступить мудро, то послушайтесь моего Горация.
— Да и само Писание учит, что довлеет дневи злоба его, — прибавил проповедник, а капитан Аллертсон воскликнул:
— Ради Бога, да! Мои солдаты, национальная гвардия и добровольцы должны начать свое выступление именно в это время. Только в полном параде, под ружьем и с оружием, когда ему улыбаются хорошенькие глазки, кивают головой старики и, ликуя, бегут перед ним ребятишки, только тогда солдат и учится ценить себя по-настоящему!
Таким образом, было решено, что ярмарку следует открыть. В то время как в оживленной беседе разбирались эти и другие вопросы, больная Хенрика встретила в уютной комнате Варвары самый любезный и теплый прием. Когда девушка заснула, Мария еще раз взглянула на своих гостей. Однако она не подошла к столу, так как щеки у гостей разгорелись, и они вели уже не степенный и спокойный разговор, но всякий говорил то, что ему приходило в голову. Бургомистр беседовал с ван Гоутом и комиссаром о необходимости доставки в город зернового хлеба, Ян Дуза и господин фон Вармонд толковали о поэме, которую городской секретарь прочел на последнем заседании поэтического союза редериков[30], старший господин ван дер Доес и проповедник спорили о новых обрядах, а высокий капитан Аллертсон, перед которым лежал большой рог, выпитый до последней капли, прижался лбом к плечу полковника Мульдера и проливал горькие слезы, как всегда, когда, изрядно выпив, впадал в меланхолию.
XV
На следующий день после заседания в ратуше бургомистр ван дер Верфф, городской секретарь ван Гоут и нотариус с двумя судейскими отправились на Дворянскую улицу, чтобы сделать распоряжения относительно наследства старой баронессы фон Гогстратен. Отцы города решили наложить запрещение на покинутые жилища глипперов и все имущество, оставшееся после них, обратить на пользу общего дела.
Крамольный образ мыслей старой дамы был всем известен, а так как ее ближайшим родственникам, Гогстратенам и Матенессе ван Вибисма, въезд в Лейден был запрещен, то городу предстояла задача вступить в права наследства. Можно было ожидать, что в завещании покойной будут упомянуты только открытые глипперы, а в этом случае город имел право пользования оставшимися капиталами и имениями до тех пор, пока переметчики не изменят свой образ мыслей и своим поведением не дадут права городскому начальству снова открыть им ворота города. Но если бы кто-либо из них продолжал оставаться верным испанцам и противодействовать делу свободы, то его часть наследства должна бы перейти во владение города. Такой образ действий вовсе не был внове. Король Филипп сам ввел его в практику, конфискуя в свою пользу не только имения бесчисленного множества невинно казненных, изгнанных или добровольно удалившихся в ссылку приверженцев новой религии, но и собственность патриотов, даже убежденных католиков. После того, как столько лет приходится изображать из себя наковальню, очень приятно исполнить роль молота; если при этом не всегда поступали умеренным и достойным образом, то оправдывали себя тем, что сами они испытали на себе в сто раз худшее и более жестокое поведение испанцев. Разумеется, отплачивать равным за равное было не по-христиански, но они возвращали только грубые нидерландские удары в ответ на смертельные раны и не покушались на жизнь глипперов.
У дверей дома покойной господа из ратуши увидели музыканта Вильгельма Корнелиуссона с матерью. Они пришли для того чтобы еще раз предложить Хенрике приют под их гостеприимным кровом. Жена сборщика податей, которая сначала колебалась перенести свою любовь к ближним и на фрейлейн из глипперов, принудила себя прийти, потому что тут нужно было совершить доброе дело, и выражала эти ощущения в свойственной ей грубой форме.
В передней стоял Белотти, но не в шелковых чулках и отороченной атласом одежде дворецкого, а в простом темном платье горожанина. Он сообщил музыканту и Питеру, что остается в Лейдене прежде всего потому, что бросать на произвол судьбы заболевшую Денизу совершенно против его убеждений; но его удерживало и еще кое-что другое, особенно то, в чем ему было неприятно сознаться даже самому себе, именно укрепившееся долгими годами службы чувство своей связи с домом Гогстратенов. Его счетные книги были в полном порядке; управитель баронессы признал это и охотно выплатил ему его жалованье. Сбережения Белотти были помещены в надежное место, и так как, будучи человеком экономным, он никогда не трогал процентов, а лишь прибавлял их к капиталу, то они обратились в порядочную сумму. В Лейдене итальянца ничто не удерживало, и тем не менее он не мог покинуть его до тех пор, пока не будет все закончено в доме, которым он так долго управлял.
Каждый день он осведомлялся о состоянии здоровья больных дам; а после смерти ее сиятельства он все-таки оставался в Лейдене, хотя Денизе становилось лучше; он считал необходимым отдать покойной последний долг, присутствуя при ее погребении.
Городским господам было приятно найти Белотти в доме. Нотариус заведовал его маленьким состоянием и высоко ценил как порядочного человека. Он попросил старика служить проводником ему и его спутникам. Прежде всего было необходимо отыскать завещание покойной. Таковое должно было существовать, поскольку до самого того дня, когда заболела Хенрика, оно сохранялось у нотариуса, а потом было вытребовано назад старой госпожой, которая решила сделать в нем некоторые изменения. Нотариус не мог дать никакого заключения о содержании его, так как руководил составлением его не он, а его покойный товарищ, клиентура которого и перешла к нему.
Прежде всего дворецкий провел господ в будуар и маленький кабинет баронессы, но, хотя они обыскали все письменные столы, ларцы и шкафы и в некоторых ящиках и ящичках натолкнулись на письма, деньги и драгоценные украшения, однако документа не обнаружили.
Господа сделали предположение, что он лежит в каком-нибудь потайном ящике, и велели служителю привести слесаря. Белотти не препятствовал этому, но при этом с особенным вниманием прислушивался к тихому пению, доносившемуся из спальни, в которой лежало тело покойной. Он знал, что скорее всего можно найти завещание именно там, но ему ни за что не хотелось помешать священнику совершить панихиду по его покойной хозяйке. Когда пение в спальне замолкло, он попросил господ следовать за собой.
Высокую комнату с плоским потолком, в которую он их привел, наполнял запах ладана. На заднем плане комнаты стояла большая постель, над которой возвышался почти до потолка остроконечный балдахин из тяжелого шелка. Посреди комнаты стоял гроб, в котором лежала покойная. Лицо ее было покрыто полотняным платком с кружевами. Изящные, еще не тронутые тлением руки покойницы были сложены вместе и придерживали старые четки. Тело усопшей было закрыто дорогим покровом, а посередине лежало распятие из прекрасно выточенной слоновой кости.
Господа молча склонили головы перед телом. Белотти подошел ближе; судорожные рыдания вырвались из груди старика, когда он увидел так хорошо знакомые ему руки баронессы. Потом он встал на колени около гроба, прижался губами к нежным окоченевшим пальцам, и теплая слеза, единственная, пролитая за умершую, упала из его глаз на сложенные навсегда руки.
Бургомистр и его спутники не мешали ему; они оставили его в покое и тогда, когда старик, прислонившись лбом к деревянной обшивке гроба, произнес короткую тихую молитву. Когда дворецкий встал, и старший священник в полном облачении вышел из комнаты, патер Дамиан сделал знак мальчику певчему, с которым отошел в глубину комнаты, с помощью его и Белотти священник закрыл гроб покровом и сказал, обращаясь к ван дер Верффу: