Свою старую скрипку в потертом и замызганном футляре Чорный сумел пронести по всем фронтам, где ему довелось воевать. Между боями, в минуты солдатского отдыха он играл и бойцы любили слушать его скрипку. В полку все старались ее сберечь, потому, наверное, она в этом пекле и сохранилась.
Играл Мирон Чорный замечательно, был настоящим артистом. Только трудно было представить его не в шинели, а в смокинге, белой сорочке... Не раз пытались его забрать из полка в наш армейский и даже во фронтовой ансамбль, но не удалось никому: несмотря на строгость приказов. Чорный категорически отказывался их выполнить, а если ему грозили карами, говорил:
— А что?! Дальше фронта никакой военный трибунал меня не отправит! Никуда от своих хлопцев не уйду... Если буду жив!
И воевал артист всю войну на танке, командуя отделением автоматчиков. Солдаты любили, ценили его за смелость и мудрость. И скрипку берегли и, как могли, берегли своего командира.
Теперь Чорный стоял у края братской могилы, среди других погибших лежало там тело его лучшего друга. Рядом застыли автоматчики эскорта. Чуть поодаль была и братская могила для немцев.
Прижав скрипку к подбородку, Чорный играл... Его стальной шлем и автомат лежали на земле.
В нескольких десятках метров отсюда гремели выстрелы. А тут, в этом сквере возле развалин, звучала печальная и красивая мелодия: старший сержант играл полонез Огиньского...
Эту музыку любил весь полк.
Небо как будто специально на короткое время очистилось от туч. Крутом декорацией стояли безжизненные дома. На закопченном и грязном лице сержанта слезы промыли извилистые дорожки; по небритому подбородку они скатывались на скрипку.
Молча стояли солдаты. Вокруг могилы торчали аккуратно подстриженные кустики, почти до земли опустили ветви плакучие ивы. Щебетали берлинские птицы: для них войны не было, а к шуму боев они успели привыкнуть. Им надо было устраивать жилье, заботиться о потомстве.
Между тем полковые автоматчики и пехотинцы приданного полку батальона откуда-то приводили и ставили в строй все новых и новых пленных. Немцы со страхом смотрели на погребение наших бойцов. Что роилось в их головах?
Сняли каски наши автоматчики и пехотинцы, обнажили головы танкисты. Сняв свои каски, настороженно застыли пленные немцы.
Я бросил первую горсть земли...
Строго лежали убитые. Они отдали все. И кому-то еще предстояло... Война не окончилась!
А над развалинами Берлина неслись щемящие звуки музыки.
* * *
Теплый, солнечный день 8-го мая 1945 года был одним из тех ясных дней, какие наступили в Берлине сразу же после пасмурного второго мая, когда окончательно пала столица фашистской «империи».
— Смотрите, товарищ гвардии подполковник!
Я посмотрел, куда указывал адъютант: в скверике между двумя домами стоял наш сгоревший «ИС».
Корпус его от окалины стал совсем бурым, ствол орудия почти касался земли. На броне мостились мальчишки.
Старый боевой товарищ. Надо было бы остановиться, пойти хоть дотронуться до брони! Но мы ехали в колонне машин от Темпельгофского аэродрома в Карлсхорст — туда, где должна быть подписана капитуляция. Остановиться и выбраться из этого кортежа невозможно. Я снял пилотку, мы молча проехали мимо, и я увидел за танком могильный холмик. На нем стояла гильза от 122-миллиметрового снаряда, на гильзу надета стальная каска...
И вновь как будто нахлынул вихрь все длящегося в памяти боя... Внезапно я понял: нет, брат, война для тебя не окончится! Годы, проведенные на переднем крае, лица погибших товарищей — это не оставит нас никогда! Бок о бок, плечо в плечо пройдут они с нами до самого конца нашей, жизни...
* * *
Из Карлсхорста в свой полк я. вернулся уже под утро 9-го мая 1945 года. Танки — с зачехленными пушками — стояли на перегороженной шлагбаумами Кениг-штрассе, в фешенебельном районе Берлина Целендорфе.
Никто не спал: все знали, куда меня вызвали, ждали моего возвращения. Ничего определенного о конце войны не было известно, а различные слухи.
Все лишь догадывались: ПОБЕДА!
Не успел я проехать шлагбаум, солдаты и командиры бросились к «виллису».
— Победа! — крикнул я из машины. — Победа! Войне конец!
Больше ничего произнести был не в состоянии: спазмы перехватывали горло, к глазам прихлынула жаркая волна, невозможно было сдержаться...
Сквозь пленку слез я увидел, как старшина Иван Елисеев, который стоял на посту у шлагбаума, сдернул рывком с плеча автомат «ППШ», поднял высоко над головой... Автомат с потертым и исцарапанным прикладом словно плясал в его руках, а Елисеев не отпускал спусковой крючок, пока в диске не осталось ни единого патрона! Когда автомат перестал стрелять, разведчик недоуменно глянул на отошедший назад затвор...
Наверное, это была самая безобидная, самая радостная и самая длинная, самая последняя его автоматная очередь за всю войну. Это надо было видеть.
Что потом, помню, как в сладком тумане. Мой «виллис» со всеми, кто в нем сидел, оторвали от мостовой и понесли...
Возле танков машину снова поставили на колеса и принялись за меня: какие там звания, ранги, субординация! Вытащили из машины и под громкое «Ура » и «Победа!» стали подбрасывать в воздух.
Сопротивляться было бесполезно, впервые за время войны полк вышел из повиновения! Качали меня, качали других командиров, качали отличившихся в боях — не помню уж, сколько времени все это продолжалось, когда, наконец, меня опустили на землю и отпустили, мостовая закачалась под ногами, пришлось схватиться за крыло танка.
Потом кто-то посреди улицы, напротив здания школы, в котором размещался немецкий госпиталь, разжег большой костер, и к нему со всех танков понесли пропитанную маслом ветошь, и каждый бросал ее в огонь, свечой полыхавший в память о погибших товарищах...
Все окружили костер, на время настала тишина, в которой слышались лишь потрескивание огня да тяжелое дыхание людей. Блестели глаза, танкисты, автоматчики, разведчики вглядывались в подымающееся пламя, тысячи искр гасли в воздухе...
— Салют, хлопцы! — Я достал из кобуры свой «ТТ», с которым не расставался с июля сорок первого. Он был настолько потерт, что и воронения почти не осталось. Ветеран!
— Три залпа? — спросил майор Русанов.
— По обойме! По целой обойме, товарищ гвардии подполковник! — закричали танкисты, все вооруженные пистолетами.
— По целой обойме. Огонь!
Рассыпчатый треск пистолетных выстрелов соединился с треском цыкающего костра. И снова тишина: каждый вспоминал о своем.
— Посмотрите на госпиталь, — тихо сказал Стариков.
Все оконные стекла в госпитале были залеплены, словно белыми пятками, лицами раненых немцев...
Кто-то запел «Священную войну». Все подхватили. И загремела в Берлине набатная песня первого, самого трудного года Великой Отечественной... А на востоке, где Родина, небо позолотил наступавший рассвет.
Начинался первый день Мира.