Смотрю на наших солдат и вижу — у них такие же мысли, как и у меня. Вот бледный, измученный боем гвардии капитан Филяев. Все в полку знают — у него погибли родственники, капитан люто ненавидит фашистов, он был в бою безжалостным. Пристально смотрит Филяев на мальчика, из-под танкошлема струится пот, веки дергаются.
А эсэсовец ждет, вытянувшись в струну.
— С вами разберемся позже, ответите по заслугам. А с детьми не воюем!
— Наш Руди тоже воевал, как солдат, господин офицер. Прошу еще раз — расстреляйте нас вместе!
— С детьми не воюем. Если есть родственники, дайте адрес, передадим им вашего Руди. А с вами дело другое. Вы в плену. Прощайтесь с ребенком.
Закричал мальчишка, навзрыд заплакала мать. Офицер так и не прикоснулся к сыну. Взял жену за рукав, молча стал в колонну и, не оглядываясь, зашагал по улице.
Хлопцы мои, все как один, вдруг задымили цигарками. Руди громко плакал, глядя на удаляющихся родителей. Молча подошел к нему капитан Филяев, погладил по белобрысой головенке, взял за руку и увел к своим танкам.
...Через несколько дней, когда бои закончились, я увидел этого Руди в полковом медицинском пункте. На его светловолосой голове красовалась наша пилотка с красной звездой. Уже после Победы капитан Филяев — он почему-то больше всех принял к сердцу судьбу маленького немца — отвез его в комендатуру Берлина для передачи родственникам. Танкисты обеспечили мальчонку «приданым» — одеждой, бельем и продуктами.
Больше мне не пришлось его видеть, мы ушли из Берлина 12 мая.
Какова его судьба? Кем он стал? Непросто ведь складывались людские жизни в послевоенной, разбитой и поверженной стране. Тяжелые жернова войны, как бы продолжая вращаться по инерции, немало еще искорежили судеб... В одном уверен: человеческое отношение наших танкистов не могло не оставить доброго следа в душе ребенка.
* * *
На востоке, на фоне чуть посеревшего неба за полночь проявились резкие контуры развалин, апрельский рассвет был ранним. Земля, несмотря ни на что, продолжала вращаться!
Противник контратаковал, не ожидая, пока совсем рассветет. Собственно, контратаки длились всю эту ночь. Снова звенели разбитые стекла, захлебывались автоматы, бухали пушки вражеских самоходок — «артштурмов», со всех сторон гудели наши танковые моторы. Знакомые и неясные картины ночного боя.
Отразили и эту — рассветную — контратаку, и вновь продвинулись вперед на два десятка метров. Теперь в наших руках часть огромного фешенебельного отеля и кусок примыкающего к нему сквера, из окон отеля, с чердака, из подвала его северной части хлещет пулеметный огонь. Обвалившиеся стены обнажили богатые интерьеры, словно витрины шикарного магазина. Мебель покрыта пухом из вспоротых осколками подушек. Пух носится в воздухе, медленно оседает на землю. Раскачивается огромная люстра и даже слышен серебряный звон ее хрустальных подвесок... Голубоватая ванна висит на стене. Вычурная кровать, аккуратно заправленная, чудом осталась стоять на кусочке пола.
Пламя, вырываясь из окон, лижет верхние этажи. В одном месте огонь уже пробивается через крышу. Из задымленного окна выпрыгивают два солдата. Один, видимо, еще жив, он разбился не насмерть, пытаясь подняться, машет рукой, в ней носовой платочек...
И вдруг, что это? Из подвала массивного дома выставилось на древке белое полотно: кто-то размахивал им. Послышались крики: «Битте, парламентеур! Битте! Парламентеур!»
Приказываю танкистам прекратить огонь. Парламентера надо принять. За всю войну ни разу не доводилось иметь дело с парламентерами противника!
Из-под земли неуверенно вылез обершарфюрер СС с большим белым флагом в руке. Поднялся на ноги, положил автомат, встал к нам лицом и начал быстро махать своим флагом из стороны в сторону.
Спустя минуту показались еще двое: один — в форме СС, другой — в шляпе и цивильном костюме, в руках белые флажки. Подняв их, они строевым шагом направились к нам, в то место, где мой ординарец сержант Козуб выставил красный сигнальный флажок. Мы ведь не приглашали парламентеров и белых флагов навстречу решили не выставлять, нам с ними говорить не о чем!
Обычно историки, описывая капитуляцию Берлина, начинают с попытки переговоров Зейферта и Кребса: это было уже в следующую ночь, на первое мая. А сперва появились вот эти двое.
Эсэсовский оберштурмбанфюрер подошел к флажку в сопровождении пожилого человека в очках, бывшего белогвардейца, бывшего, как он доложил, ротмистра лейб-гвардии. Вид эсэсовца был внушительный: ясные, холодные глаза, прямой «арийский» нос, властная осанка. Он картинно отдал мне честь по-фашистски — вытянутой вперед и вверх рукой. Я на такое приветствие не ответил. Ротмистр, представляясь, изобразил на худом, небритом лице радостную улыбку, как будто всю жизнь он ждал этой встречи.
Пока белогвардеец переводил, офицер стоял, вытянувшись. Речь шла о временном перемирии «...для сбора раненых — наших и ваших...».
— Скажите своему эсэсовцу, что мы с ним разговаривать не будем. Мы СС не признаем как воинское подразделение. Это палачи.
— Но, господин подполковник,.. — по-немецки начал офицер.
— Никаких «но». Если ваши командиры желают вести какие-либо переговоры, пусть пришлют офицеров вермахта. Все.
— Господин полковник! — взмолился вдруг переводчик, — Разрешите мне остаться со своими?!
Я смотрел на старого человека: какая судьба!
— С каких это пор мы стали «своими»? Идите-ка лучше... Я бы сказал вам покрепче, но вы ведь парламентер.
Белогвардеец сник, съежился, потерял военную выправку, плечи его опустились.
— Да... — произнес он тихо.
Назад, к своим, оба парламентера возвращались далеко не парадным шагом.
* * *
Перелом в боях за центральные кварталы обозначился к утру тридцатого апреля.
Это почувствовалось и по попытке немцев получить «...перемирие для сбора раненых...». Понимали мы, что это лишь наивная и бесполезная хитрость противника: вымотались фашисты.
Но вместе с тем, как сообщил мне начальник штаба 8-й гвардейской армии генерал Белявский, стало известно, что «вожди» третьего рейха готовят сильную группу для прорыва из осажденного Берлина к союзникам. Еще надеются выжить!.. Потом позвонил командующий бронетанковых войск армии генерал Вайнруб, предупредил, чтобы полк готов был действовать в случае, если главари фашистской Германии действительно попытаются прорваться в нашем направлении.
Перед нами догорали четыре «Артштурма», подожженные при отражении последней вражеской контратаки, на мостовых валялись трупы эсэсовцев из бригады «Лейбштандарт АГ», стонали раненные в ночных боях, которых противнику не удалось подобрать. Немецкие снайперы не давали и нашим санитарам подбирать этих несчастных. Мало того, открывали огонь по своим же раненым, если кто из них пытался ползком добраться наших позиций.
Впереди было самое сердце «тысячелетнего рейха». В районе почтамта и канцелярии Гитлера вели бой пехотинцы 5-й Ударной армии, к нам пробрался от них капитан для связи и взаимодействия. А в сквере южнее массивного здания солдаты рыли братскую могилу… Хоронили погибших в последних боях танкистов и пехотинцев.
Убитые лежали ровной шеренгой. По танкистской традиции их лица были открыты: «чтобы в последний раз увидели небо». Знакомая фронтовая картина, но сердцу от этого не легче...
Тело гвардии старшего сержанта Плоткина отыскал его закадычный друт — тоже командир отделения автоматчиков — сержант Чорный; сцепившись в мертвом объятии, лежали на мостовой старый наш Плоткин и рыжий эсэсовец. В груди старшего сержанта торчал широкий эсэсовский кинжал с готической надписью «Брот унд блют!» (Хлеб и кровь). Скрюченные пальцы Плоткина сжимали горло фашиста.
Сержант Чорный до войны — скрипач, играл в оркестре московского театра. Будто наперекор своей фамилии был он седым, и только брови — густые, лохматые — антрацитово-черные. Немолод, худой, с изможденным лицом и всегда печальными глазами. На нем короткая, видавшая виды шинель, а тонкие икры его ног — в солдатских серых обмотках.