Наутро после побоев — когда серьезно поколоченная Жюли лежит на кровати или, тихо покачиваясь, сидит в кабачке, с тюрбаном из повязок на голове, он бесшумно выполняет ее пожелания, справляется о самочувствии и принимает нужные меры. Они — как хирург с пациентом сразу же после успешно выполненной операции. Он готов прошагать пятнадцать миль до ближайшего города и обратно, чтобы раздобыть необходимые лекарства. Он хранит серьезный вид и услужливо принимает выражения сочувствия супруге, если они будут высказаны. У него болезненная жена — такова идея: она страдает хроническим недугом. Обращается он к ней всякий раз с сострадательной мягкостью. Однако в поведении обоих есть нечто, выдающее их скованность. Они безропотны, но тем не менее помнят о кресте, который им приходится нести. Жюли нет-нет да и помянет ненароком горячность мужа. Как-то она рассказала мне, что после женитьбы они завели сойку. Птица знала, когда Броткотназ был пьян. Когда он возвращался домой с поминок или с праздника Прощения и садился за стол кабачка, сойка выскакивала из своего ящика, перебиралась через стол и клевала ему кисти рук или же с лета бросалась в лицо.
Тайна этого улыбающегося гиганта, бывшего, я полагаю, на год-два моложе своей жены, состояла, вероятно, в том, что он намеревался ее убить. У нее больше не было денег. При его репутации женобивца он мог бы сделать это без помех. Когда он отправлялся на «Прощение», она, со своей стороны, знала, что по возвращении он попытается ее прикончить. Такова, похоже, была ситуация. Если бы как-то ночью он все-таки это сделал, то искренне бы ее оплакивал. Во время fianоailles[15] со своей новой невестой он бы видел на стуле перед собой ее — Жюли, его Жюли, и, по-прежнему излучая терпимость и здоровье, пролил бы, улыбаясь, меланхоличную слезу.
«Николас, помнишь тех людей, что заходили в четверг?» — сказала она.
Он добродушно нахмурился, припоминая.
«А, да, знаю — парижане, которым комната была нужна».
«Они опять приходили сегодня днем».
«Так».
«Я согласилась их поселить. Они хотят, чтобы я им готовила какую-нибудь простую еду. Я не возражала. Я сказала, что мне надо поговорить об этом с мужем. — Они еще раз зайдут».
Он нахмурился сильнее, все еще улыбаясь, и крайне мягко опустил на пол ступню.
«Жюли, я же тебе говорил — я этого не позволю! Незачем тебе соглашаться для них готовить. Это выше твоих сил, детка моя. Ты должна им сказать, что не сможешь этого делать».
«Но они ведь вернутся. Они могут прийти в любой момент. Мне не так уж трудно сделать то, о чем они просят».
С неумолимой нежностью он продолжал ей это запрещать. Возможно, он не желал, чтобы в доме были люди.
«Твое здоровье, Жюли, этого не позволяет».
Улыбка ни на секунду не исчезла с его лица, но брови оставались нахмуренными. Это была почти перепалка. Они перешли на бретонский.
«Николас, мне пора идти», — сказал я, поднимаясь. Он встал вместе со мной, преследуя меня удвоенной учтивостью своих плавающих глаз.
«Вы должны со мной выпить, месье Керор. Правда должны! Жюли! Налей-ка стаканчик месье Керору».
Я выпил и вышел, пообещав зайти еще. Он спустился со мной по ступеням, с чрезмерной гибкостью пружиня коленями при каждом шаге, грациозно и бесшумно ступая на самые сухие участки мокрых камней. Я посмотрел через плечо, как он изящно поднимается обратно по ступеням: застывшая массивная спина, чуть наклоненная вперед, словно его упорно тянут вверх на веревке — двигались лишь его ступни.
В Керманек я вернулся почти три недели спустя. Это было утром. На сей раз я приехал в повозке торговца. Он довез меня до подножия крутого подъема, на вершине которого начинались ступени Броткотназов. Там, похоже, царило некоторое оживление. Два человека разговаривали у двери, а одна из соседок, владелица процветающего кабачка, поднималась по ступеням. Случилось самое худшее. oa y est[16]. Он ее убил! Восприняв это как должное, я зашел в кабачок, готовя в уме condolоances[17]. Она, должно быть, наверху, на кровати. Нужно ли мне подняться наверх? В зале были люди. Войдя, я оказался позади них и с изумлением узнал Жюли. Ее рука была в широкой перевязи. Из-под запятнанной материи торчали четыре непомерно раздутых и бесцветных пальца. Их-то и рассматривали соседи. На одной из ее ступней тоже была большая повязка. Жюли походила на нищенку у церковных дверей: не хватало лишь знакомого выкрика «droit des pauvres![18]». Она говорила по-бретонски, в своем обычном тоне «misоricorde[19]», с придушенным ханжеским хихиканьем. И тем не менее, даже если бы обстоятельства очевидно этого не подчеркнули, атмосфера сильно отличалась от той, к которой я привык.
Сначала я подумал: она убила Броткотназа, должно быть, так. Но этой гипотезе противоречило все, что я о них знал. Возможно, он случайно убился сам. Но, незаметный, в темном конце кабачка — он тоже был здесь! При виде его унылой фигуры, забившейся в самое сумрачное место собственной таверны, я испытал второй приступ изумления. Я колебался в недоумении. Может быть, лучше ретироваться? Я подошел к Жюли, но ни словом не обмолвился о ее состоянии, выразив лишь надежду, что она чувствует себя хорошо.
«Так уж хорошо, как можно ожидать, бедный мой месье Керор!» — сказала она с пронзительной жалобой с голосе, блестя грустными и цепкими карими глазами.
Припоминая обстоятельства моего последнего посещения и наш разговор, во время которого я похлопал ее повязку, я почувствовал, что эти торчащие, высунутые для осмотра пальцы — недостающая страница в моей книге. Что это за новая политика? Я оставил Жюли и подошел к Броткотназу. Он не вскочил: лишь слабо улыбнулся, проговорив:
«Смотрите-ка! Вот и вы, месье Керор. — Присаживайтесь, месье Керор!»
Я сел. Не снимая локтей со стола, он вновь устремил взгляд в никуда. Жюли и ее посетительницы стояли посреди кабачка; они продолжали негромко беседовать. Говорили они по-бретонски. Понимать их мне было нелегко.
Ситуация выглядела ненормальной: однако состояние Жюли было привычным. Вмешательство соседей и теперешнее уныние Броткотназа — вот что было непостижимо. В иных обстоятельствах не пришлось бы искать причину увечий; ответ — надежный, традиционный и во всех отношениях удовлетворительный — находился передо мной в лице Николаса. Но он, кого я неизменно привык видеть хозяином положения, был оглушен и не похож на себя, словно человек, не вполне оправившийся после ужасного переживания. Он, признанный посредник Рока, обычно оставался явно вне сферы mоlоe[20]. Сейчас он выглядел другим человеком — как кто-либо, не получивший желанную должность или лишенный некой привилегии. Неужто Рок обошелся без него? Таким предстал неизбежный вопрос, обретший к этому моменту четкость.
Тем временем передо мной встал поочередно ряд дилемм, заключающих те же мрачные вопросы, с которыми, несомненно, до того столкнулся и Броткотназ. Тут он овладел собой и медленно поднялся.
«Выпейте чего-нибудь, месье Керор!» — сказал он по привычке, слегка елейно.
«Отчего же нет. Стакан сидра, пожалуй», — отозвался я. — «А вы что будете, Николас?»
«Ну и я то же самое, месье Керор», — сказал он. Он по-прежнему пружинисто подгибал при ходьбе колени, но делал это, как я почувствовал, механически. Я понадеялся, что после выпивки Броткотназ оживет. Жюли в это время что-то описывала: она несколько раз наклонилась к полу, делая круговой жест свободной рукой. Ее гостьи издали горлом кудахтающие звуки, похожие на «вот-так так».
Броткотназ вернулся с сидром.
«A la vоtre[21], месье Керор!» Он отпил полстакана. Потом сказал: