Председатель на машине,
Бригадир на лошади!
Бабка старая с мешком
По..ярила пешком!
За охальниками и бабы, стыдливо подведя губы дочкиными помадами, тарабанили каблуками, выбивая в земле лунки, раня скудную траву.
Ребятишки в эту пору поспевали, слетев с забора и клубного крыльца, как стая жадных грачей, хватали со стола щучьи пироги, свиные в белых точках риса котлеты, блины, а кто озорнее, те норовили и отставленную рюмку дёрнуть, закраснев глазами и подбирая рукавом побежавшие от задыха сопли. Их никто не гнал, как в другой бы день, редкая баба всплеснёт на рюмашника рукавом да, выводя кренделя, походя ужжёт крепкой рукой под зад.
Которые участники, конечно, не отходили от рюмок, задирали жён, лезли с соседом в драку и бывали уводимы под руки. Но это редко, в основном с добром проходил праздник. Затяжно, как летний дождь, звенели разговоры и, как летнее же небо, были переменно светлы и грустны, в озари неугасимой памяти, с бабьими слезьми и мужичьим горьким табаком.
По одному, а то гурьбой разбредались поздно вечером, пьяненькие, поднимая в оградах лай собак, будя старых отцов и матерей, которые уже не могли ходить своими ногами и, пождав своих с новостями, укладывались ко сну.
Мужики всё не могли расстаться, мышковали по карманам, сбивали мелочь, а бабы караулили их, как шелудивых бычков, гнали в отпёртые ворота. Но они всё равно убегали огородами, гуртовались под угором, кляли войну, рядили о сегодняшнем житье-бытье. «А помнишь? А помнишь?» — повсюду.
И мог бы тогда Иван Матвеевич угадать, что разом всё исчезнет, в глуши, в мёртвой немоте захряснет село, оглохнет в пустозвонстве другой жизни, в которой ни побед, ни сражений стоящих не было и нет?
Вся она теперь, как одно большое поражение, и только он, Иван Матвеевич, снова вышел из боя живым. Все его братики, кто не полёг в своих и чужих землях, уехали на скрипящих бортовухах мимо его окон, уставив к небу застывшие лики, метя дорогу прощальным пихтачом, и уже второй год на Девятое мая возвращался Иван Матвеевич в село один как перст.
VII
Петюня, как и грозился, смылся. «Казанка» снуло торчала на том берегу.
В ожидании перевоза Иван Матвеевич походил вдоль старицы, наполненной шумящей водой. В устье старицы жители валили мусор, который по весне вымывало и уносило рекой. Горы плавучего хлама растащило течением, вдоль обоих бережков торчали горлышки налитых до половины бутылок, черно пятнились на склонённых к воде ветвях целлофановые пакеты и даже проплыл, тяжёло ворочаясь, распахнув разбухшие подушки, старый диван. На отлогих пастбищах, откуда скатилась вода и где коровёнки уже общипали летошнюю траву, шершаво ломалось под ногой стекло, сырели учебники с серыми иллюстрациями, валялись ржавые трубы, обожжённые кирпичи и ломаный шифер, железные печки, бочки и облезшие меховые шапки, а в красной от глины изломинке, пробитой ручьём, Иван Матвеевич увидел капроновый завязанный мешок, обсиженный гудящими мухами…
Он задержался возле удачников, всплеснувших синими лесками над омутно-ржавой водой. Весёлые поплавки плясали у кустов, в самом улове. Желторотая братия широко разведёнными глазами глядела на поплавки, скрипела зубёнками и шикала друг на дружку в трепетном ожидании, когда снасть завалит набок и, ущипнув червя, потащит леску ко дну подошедшая рыба. Мальчишки из посёлка всегда об эту пору гнали ко рву велосипеды, мотыляя сосновыми удилищами, кончики которых проскребали дорогу и к месту лова бывали стёрты. За вечер, при низовом ветре, когда в гусиных мурашках шевелится вода, самый захудалый рыбак туго набивал целлофановый пакет мелким ельцом и красноглазой сорожкой. Но сейчас у каждого в руках красовалась не кривая батожина, а добротная выдвижная удочка, снабжённая пропускными кольцами и катушкой с откидной лапкой, собиравшей леску на противоходе.
— Ну, клюёт, мужики? — сзади присев на карточки, со знанием дела тихо спросил Иван Матвеевич, озирая бережок в поисках колышка, к которому был бы привязан садок.
— Так, гашики да пеструхи… — мельком взглянув на него, ответил рыжеватый пацанёнок, пряча в мокрый рукав ветровки дымившийся окурок. — Кошкина радость!
Другие ребятишки, чуть старше его, снабдили Ивана Матвеевича колючим взглядом да перебросили удочки, когда наплыла гнилая доска с ржавыми зубьями гвоздей.
Чего кошкина? Сам свари в воде, с зелёным лучком, да ещё ичко туда разбей!
Ну, манать! — воскликнул пацанёнок и обмахнул рукавом шероховатые обветренные нюхалки. — Ещё плеваться костьми!
— А где рукав-то намочил?
— Дак в воде, гашика ловил! Подцепился гашик хило, но я уж почти выпер его на берег, а он возьми да упади! Я брык за ним…
— Поймал?
— Куда он подеётся?! Теперь сидит в каталажке, вечером Мурка его захавает…
На них зашикали, а бледный высокий паренёк даже проблеснул стёклами очков.
— Значит, нету путней рыбы, одни гольяны? — совсем шёпотом спросил Иван Матвеевич.
— Где ей быть? Она сюда и зайти-то не может, дядя Ваня-мент ей сетками дорогу перегородил, так, мелочь всякая лезет… Во-он он ставит сетку, уж которую по счёту! Хотя бы кто из ружья его шаланду резиновую подбил…
От кустов, шагнувших в воду по другую сторону рытвины, короткий крепкий мужик в ярко-зелёной «энцефалитке» поперёк старицы выматывал сеть, сидя в резиновой лодке и плеская коротким веслом, и было слышно, как позванивают железные кольца.
— Как же, самый голодный! — съязвил Иван Матвеевич, вмиг посмурнев. — Сам на выслуженной пенсии, баба при заработке, дети пристроены, а урвать кусок, перекрыть нерестовой рыбе ход, дак он наперёд планеты всей!
— Дак я тебе о чём и толкую! — отозвался смышленый пацан и, поплевав па обожжённого нутряной болью червя, вертевшегося на крючке, громко хлюпнул грузилом по воде.
Стервец-перевозчик всё не объявлялся, лежал, наверное, кверху воронкой под кустом.
Зато, надвигаясь от посёлка, до самого ельника облепили едва зазеленевшие полянки машины одна богаче другой. Воскурились костры и громко, наполняя пришлым звуком луг и лес, заиграла музыка, которая никак не отставала в этот день.
«За-а-апа-ахла-а весно-ой-й!» — орал из отпахнутой дверцы джипа мерзкий голос хрипуна, одного из тех, что обыряли крутом, подняли змеиные головы.
— Шерстью твоей палёной запахло, дьявольское отродье!
Но что было сделать? Люди уже были навеселе, много ли оставалось добрать, чтобы впасть в бесчинство…
И вот уже на извороте старицы, с высокого отложного берега понужнули из ружья по плававшим в воде бутылкам. Звук выстрела, как закатившая в желоб струя, длинно раскатился вдоль берегов, пригоршней зерна осыпалась па воду дробь, разлетелось стекло. Из-за поросшего осокой бугра сорвались тяжёлые крякаши и белогрудые гоголя, а чернети, гогоча, нырками ушли на фарватер. Только табунок зазевавшихся чирков низко кружил надо рвом. У машины засуетились, раз за разом садила в воздух пятизарядна, и одна уточка-таки отшиблась от стаи, кувырком упала на воду…
— У, ес! Молоток, Керя! Держи пять! — заорали возле машины, но за добычей не полезли, а, наоборот, сразу утратили к ней интерес и уселись за выпивку.
Уточка ещё была жива, загребая ольшаного цвета лапками, пристала к этому берегу, окружённая красными пластмассовыми гильзами, медными наковаленками ушедшими в воду. Это была серая чирушка, которой выстрелом выбило глаз.
— Плыви, плыви отсюда! — хлопая в ладоши, привстал Иван Матвеевич, а чирушка выставила на него неповреждённое око и вопросительно потегала. — Ну-ка, давай, спасайся! Кому говорю?
Не больно-то споро, но чирушка устремилась за бугор, продвигаясь бочком, долго кружилась на течении, пока не залезла в непроглядный кочкарник.
— Надо было шею свернуть! — заметил очкарик, который уже набрал с берега камней.