После этого Шереметев выхлопотал разрешение выехать за границу, и столп нижегородского крепостничества исчез с горизонта[43].
X
Теперь, после этой нелепой, конечно, характеристики губернатора-декабриста, читателям понятны причины той глубокой ненависти, которая так вдохновляла крепостную музу. Понятно также, с какой жадностью большинство дворян ловило всякий слух об удалении Муравьева.
Вот новость первоклассная,
Вот новость нарасхват,
Газетная, прекрасная,
И кто же ей не рад.
Так начинается «Муравиада».
Конец долготерпению!
Наш префект, наш тиран,
По царскому велению
Переведен в Рязань.
Оказалось, что ликование было преждевременно: переведен был другой Муравьев, племянник Александра Николаевича, вятский губернатор. Вскоре, однако, пришла очередь и декабриста.[44]
В апреле 1861 года Ланской увидел себя вынужденным подать в отставку, уступая место Валуеву.[45] Это был первый удар начинавшейся реакции. Муравьев понял, что и его роль кончена, написал Валуеву замечательное по откровенной прямоте письмо и в октябре тоже подал в отставку.[46] Либеральная часть дворянства и общества провожала его торжественным обедом. Губернский предводитель Болтин отметил твердость и такт, с которым якобинец и заговорщик сумел предупредить обычные в то время крестьянские волнения. Он достиг этого, внушив крестьянству, что и для тех, «кто в течение двух столетий терпел притеснения и насилия, есть правосудие, есть закон». Благодаря только этому, «в то самое время, как в большинстве других губерний потребовалось содействие войск для прекращения беспорядков, в Нижегородской губернии для этого было достаточно личного появления и устных разъяснений губернатора».[47].
В ответной речи Муравьев сказал, между прочим, что в этом «много содействовали ему сами крестьяне, которые с глубокой благодарностью к великим милостям императора приняли новое положение и в совершенном порядке, тишине и спокойствии исполнили все требования онаго… Тем самым, – закончил растроганный декабрист, – равно, как и дарованными им правами гражданства, они удостоились участия в настоящем обеде».
Действительно, за столом среди дворянских и чиновничьих мундиров, виднелись мужичьи кафтаны. Как они чувствовали себя в этом положении – вопрос другой, но в газетных статьях по поводу знаменательного обеда указывалось на это «явление», как на символ нового строя, воплощение наступившего равенства и братства…
С этих пор о Муравьеве ничего уже не слышно. За праздником освобождения наступили будни. Вверху на месте Ланских и Милютиных водворились Валуевы и Толстые.[48] Внизу – пережившие свой героический период Воронины становились исправниками обычного типа. И только порой, в глухие восьмидесятые годы, проносились воспоминания о героическом подъеме освободительной эпохи…
А. С. Гациский, историк и знаток Нижегородского края, в статье, посвященной Муравьеву, находит, что он ушел вовремя. Это, может быть, правда. Революционер и мечтатель в юности, прошедший долгую школу дореформенного режима, сам он стоял на грани двух периодов русской жизни. Свободолюбец мечтой, всеми привычками и приемами, он принадлежал к старому типу самовластного дореформенного чиновничества. Необыкновенно даровитая натура, он в совершенстве овладел этими приемами и направил их, как новый Валленрод,[49] на разрушение основ этого строя.
Но, когда стена векового рабства, наконец, рухнула, увлекая за собой и многое другое, старый декабрист и бывший городничий очутился лицом к лицу с новыми требованиями жизни, к которым примениться ему уже было трудно. Мы видели приемы его борьбы. Они были старые и годились только в применении к старому…
А стремился он к новому до конца. И через все человеческие недостатки, тоже, может быть, крупные в этой богатой, сложной и независимой натуре, светится все-таки редкая красота ранней мечты и борьбы за нее на закате жизни.