Ну а как Габриель проводила время, оставшееся у нее после приема гостей, визитов и управления делами? Прежде всего нужно было одеваться. После того как Шанель закрыла свои ателье, ее лучшие швеи потихоньку разбрелись по другим модельным домам без ущерба для себя: прийти «от Мадемуазель» стоило любых дипломов, любых рекомендаций. Одна из них, мадам Люсия, даже открыла собственное дело на рю Руаяль, куда взяла с собою Манон (мадам Лижур), которая работала у Коко начиная с 13-летнего возраста. Как раз у мадам Люсии и стала теперь одеваться ее бывшая патронесса, и мадам не скрывала гордости за то, что у нее такая клиентка!
Прежде Габриель постоянно жаловалась, что имела возможность почитать только в конце дня; теперь она наверстывала упущенное. Реверди был ее гидом в море книг, а Серж Лифарь, чей голос ей был приятен, читал по ее просьбе вслух отрывки из классических шедевров. Кроме того, она пристрастилась к пению: в глубине души она никак не могла смириться с неудачами, постигшими ее на этом поприще четыре десятилетия назад в Виши. Она проводила целые часы, разучивая самые знаменитые арии для бельканто, среди которых были произведения Верди, Пуччини и Массне. В январе 1941 года Було Ристельхьюбер, сын дипломата и секретарь Миси, записал в своем дневнике: «Приехав к Коко, мы услышали рулады. Меня это удивило. В комнате, помимо хозяйки, были две старые ведьмы с огненно-рыжими гривами – одна сидела за роялем, другая стояла, опершись на его хвостовую часть. Коко прилежно выслушивала их наставления. Это был урок пения. «Невероятно, – сказала мне Мися, когда мы вернулись. – Это в пятьдесят четыре-то года![59] Она решила, что у нее еще может прорезаться голос!» Видно, полька не страдала избытком снисходительности по отношению к подруге.
В течение всего периода оккупации Коко принимала у себя Кокто, о котором она по непонятной причине постоянно дурно отзывалась, что шокировало Було, который ставил это ей в упрек: «Я спорю с Коко по его (Кокто) поводу, – писал он в 1941 году. – Нельзя же без конца шпынять друзей, как это делает она. Это становится тягостным. Знаю, что в глубине души она любит их, но это не мешает ей быть безмерно суровой по отношению к ним, и я считаю необходимым сказать ей об этом». Эта едкость Габриель, которая, может быть, и не была сущностью ее натуры, в любом случае усиливалась при контакте с Мисией, которая сама страшилась жестокости ее формулировок. Словесное уязвление своих друзей поначалу было, должно быть, игрой, которой наслаждались обе подруги; затем игра переросла в некое нездоровое удовольствие, которое требовалось им как воздух. Позже Коко признается Полю Морану: «Обожаю критиковать. В день, когда я перестану критиковать, жизнь для меня кончится…» Безделье, на которое она обрекла себя, повесив замок на дверь Дома моделей, ожесточило ее. Она не могла себе представить, что ничегонеделанье окажется таким жестоким. Работа была для нее как наркотик – и теперь она начинала сознавать это. Да, она, пожалуй, просчиталась, думая, что клиентки разбегутся, и приняв решение о прекращении своего дела. Потому что остальные Дома моделей – Ланвен, Фат, Лелон, Пиге, Пату, Баленсияга – продолжали шить и продавать платья. Они работали, а она… И, главное, позднее могут сказать, что она возобновила работу при немецкой оккупации. Что ж! Так ей и надо! Теперь ей ничего не остается, как расхлебывать последствия своего поспешного решения.
В дневнике, который Кокто вел во время оккупации, сохранилось несколько бегло набросанных словесных портретов Габриель и записи о разговорах, которые она могла вести с поэтом. Коко и Кокто часто вспоминали забавные моменты, которые они пережили вместе, – ну не смешон ли был весь тот шум, который поднялся в прессе в начале 1940 года, когда Габриель поселила поэта в «Ритце»! Дескать, она хочет женить его на себе! Газета «Aux ecoutes» даже заявляла, что, когда Кокто был задан вопрос на сей сюжет, он и не пытался опровергнуть эту новость. «Шанель смеялась, – писал Кокто, – и я смеялся. Но мама сказала мне: „Что же ты не сознался мне в этом, мой мальчик? Почему я узнаю об этом из газет?“
Вот еще запись из дневника Кокто, относящаяся к апрелю 1942 года: поэт повествует о музыкальном утреннике, где он был вместе с Габриель посреди толпы забавных снобов, которых он называет Невозможными и Ужасающими (по аналогии с Чудесными и Невероятными во времена Директории). Людей этой породы называли словом зазу — стиляги; у этих молодых денди куртка доходила до середины бедра, а панталоны – до середины икры. После того как оба друга всласть посмеялись по адресу этих молодых людей, Кокто напомнил Габриель об обеде, который они давали в 1937 году у нее в квартире в «Ритце» в честь Уинстона Черчилля и его сына Рандольфа. В конце трапезы будущий премьер-министр, пьяный вдрызг, оплакивал горючими слезами судьбу Эдуарда VIII, который отрекся от престола, чтобы жениться на разведенной американке Уоллис Симпсон…
Уставшая от безделья Шанель, по воспоминаниям Кокто, соглашается заняться созданием костюмов для его репризы «Антигона» на музыку Онеггера, которая будет поставлена в «Гранд-опера» в январе 1943 года. Вне всякого сомнения, получив шанс временно вернуться к тому, что еще недавно было ее профессией, она еще раз погоревала, что закрыла свои ателье…
* * *
Осенью 1940 года, пребывая в состоянии стерильной бездеятельности и как следствие в почти полном забвении, Габриель встречает человека, который станет ее возлюбленным на доброе десятилетие.
Нам памятно, что ее племянник Андре Паласе был взят в плен немцами в июне 1940 года. Будучи слабым здоровьем, страдая туберкулезом, как и его мать Джулия, он вряд ли выдержал бы лагерный режим – плохо отапливаемые бараки, скудные пайки… И главное, сколько времени продлится этот плен? Он мог там запросто протянуть ноги! Его нужно вызволить оттуда во что бы то ни стало! Но в какую дверь постучаться? Коко была давно знакома с немецким дипломатом Гансом Гюнтером фон Динклаге, родившемся в 1896 году в Ганновере. Мать его была англичанка, он получил прекрасное образование и одинаково блестяще разговаривал на языке Шекспира и на языке Расина. Живой и остроумный, страстный любитель музыки, он к тому же был еще и красавцем: высокий, худощавый, гибкий и стройный блондин с бесцветными голубыми глазами. Он нравился женщинам и не ведал числа своим победам. Будучи не в состоянии долго выносить это, его жена Максимилиенна, урожденная фон Шёнебек, подала в 1935 году на развод. Двумя годами ранее его назначили атташе при посольстве Германии на рю де Лилль, и он занимался связями с прессой. Он нанял прекрасную квартиру на Марсовом поле, в доме номер 41 по авеню Шарля Флоке и быстро сделался вхожим в самые лучшие парижские гостиные. Галантный дипломат, в котором, помимо других качеств, открылся великолепный танцор, шел нарасхват. Друзья без особой церемонности прозвали его «Шпатц», что по-немецки значит «воробей», за ту легкость, с которой он порхал по жизни и влетал, как пташка, в сердца самых красивых женщин. Не без задних мыслей ведомство министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа держало этого молодца, которого нельзя было воспринимать всерьез, у себя на службе: он, в ряду себе подобных, должен был своим шармом создавать лестный образ своей страны и своим очарованием компенсировать человеконенавистнические заклинания Гитлера. Эта задача как нель-зя лучше подходила бесстрастной личности, жаждавшей одних только удовольствий и, как можно было догадываться, отнюдь не блиставшей страстностью нацистских убеждений. Фактически его главной заботой в эти годы было остаться в обожаемом им Париже.
Слухи об этом плейбое, столь популярном в многонациональном высшем обществе, доходили до Коко еще до войны – она была наслышана о нем как о превосходном игроке в поло, участвовавшем в матчах в Довиле и коллекционировавшем спортивные трофеи-кубки. В дальнейшем ей не раз приходилось встречать его в свете; но пока что отношения между ними были лишь те зыбкие, что возникают у людей, которых случай время от времени сводит на званом обеде или бале.