– Да, с мозгами у тебя туго, – ответил Мошнаускас, и Константин отметил, что источник голоса уже вышел из-за угла стены и теперь находится от него на дистанции прямого выстрела. – Мне нужен был ты! Я что же, гоняться за тобой по всей Москве должен? Я рассудил, что правильнее будет, если ты сам меня найдешь. И оставил тебе приглашение. Я был прав! Ты явился тотчас же. Я еще думал, – не выпустить ли им обеим кишки и не намотать ли их на люстру. Но оказалось, что ты и так, без особого приглашения, готов идти куда глаза глядят за каждой юбкой! Ты пришел, прибежал, стоило мне только свистнуть!
Когда он произносил последнее слово, Константин выстрелил. Стрелял он, стоя спиной к цели, только на голос, но был уверен, что попал.
– У, сука! – негромко выругался Мошнаускас.
Константин ждал ответного выстрела, но его не последовало. Панфилов недоумевал, но выстрела все не было. И Мошнаускас молчал, красноречие его неожиданно иссякло. Прислушавшись, Константин различил лишь едва слышный шорох с той стороны, куда он только что выстрелил. Все говорило за то, что Мошнаускас серьезно ранен и теперь ему не до Константина, ему бы ноги унести.
Но Константин знал, как легко принять желаемое за действительное в такие напряженные моменты, и не разрешал себе верить в легкую победу. Он хорошо знал, что легких побед не бывает, так же, как и легких смертей. Смерть может быть только быстрой, но не легкой. Умирать всегда тяжело, даже тогда, когда ты умираешь быстро.
Стараясь не шуметь, Константин снял с себя куртку и осторожно бросил ее метрах в двух от себя на пол. Едва она с тихим шорохом коснулась пола, как в нее тут же ударили две пули, а затем еще две. Мошнаускас, даже если он и был серьезно ранен, стрелять мог, и стрелял он по-прежнему отлично.
Но на этот раз он обманулся, полагая, что Константин купился на его возглас и последующее молчание, и решил покинуть свое убежище. Две пары пуль, которые он всадил, как ему казалось, в вышедшего из-за угла Константина, должны были закончить сегодняшний разговор. Мошнаускас ждал звука упавшего на пол тела.
Но вспышки ответных выстрелов высветились гораздо правее того места, в которое он стрелял. И Мошнаускас понял, что Константин его обманул. Но это было единственное в тот момент, о чем он успел подумать.
Первая пуля пробила ему пальцы правой руки и выбила из нее пистолет, вторая попала в живот, – стрелял Константин по классическим правилам, серией из трех выстрелов, сдвигая прицел на каждом ответном выстреле на миллиметр от точки вспышки в сторону предполагаемого местонахождения тела противника, – третья раздробила левое бедро.
Мошнаускас тяжело упал на правое колено, но левую ногу он совершенно не чувствовал, она не слушалась, на нее невозможно было опереться, и он завалился на левый бок, громыхнув ногами о какой-то шкаф.
Самое плохое было не то, что его ранили, и даже не то, что пистолет выбит из его правой руки. Левая была совершенно здорова, да и правая, несмотря на боль, все еще слушалась, достать пистолет из подмышечной кобуры – дело нескольких секунд. И даже не пуля в животе беспокоила его больше всего, хотя это было очень серьезно, но думать об этом он будет только после того, как покончит с этим Панфиловым, едва не угробившим его сейчас…
Хуже всего было то, что, падая и громыхая, он совершенно не слышал, что в это время делал Константин. И теперь просто не знал, где тот находится. Во время поднятого Мошнаускасом шума можно было переместиться в любой угол комнаты, можно было и вообще ее покинуть. А он не должен выпустить отсюда Константина Панфилова живым.
– Рано радуешься, урод! – сказал он, понимая, что теперь Константин считает себя хозяином положения, будет играть с ним, как кошка с мышкой, и не станет стрелять на голос в серьезно раненного противника. – Я еще жив, а значит, самое страшное для тебя – впереди. И ты это знаешь, потому что жмешься в темном углу, как трусливый заяц! Ты боишься даже смеяться откровенно, – знаешь, что я всажу пулю в твой смеющийся рот.
Боль в простреленном в нескольких местах теле мешала говорить, Мошнаускас чувствовал, как кровь горячими ручейками течет по ногам и по животу, чувствовал, как начинает кружиться голова, но он знал, что это не от потери крови, еще рано, это только от страшной боли, которую ему приходится терпеть и которую он хочет скрыть от стрелявшего в него человека.
– Ну, покажись мне, скотина! – крикнул он. – Ты же все равно покойник. Я даже могу рассказать тебе, как умер Воловик, все равно ты никуда отсюда не уйдешь и рассказать об этом никому не сможешь… Воловика сбросили в расплавленный металл вместе с его любовницей. От него не осталось ничего! Это сделал не я, но я сам это видел. В смысле, на пленке, в записи. Потому что я приказал не только убить его так, чтобы никто найти не мог его тело, но и снять все это на пленку. Да, именно для того, чтобы меня не обманули, чтобы быть уверенным… Тех, кто это сделал, я убрал сам. И о пленке с этой записью знал один я. И буду знать только я один, потому что ты сейчас умрешь… Ну, где же ты прячешься, трусливый суслик! Покажись перед смертью.
Удар носком ботинка в висок оборвал его выкрики. Все это время Константин стоял рядом с ним, чуть сзади, он сразу же пошел на сближение после того, как убедился, что его выстрелы цели достигли, и услышал грохот падающего тела. Он едва не наступил на ворочающегося на полу Мошнаускаса и готов был выпустить себе под ноги всю обойму, но рисковал нарваться в ответ на выстрел.
Поэтому он слушал и все точнее ориентировался в относительном расположении их тел, чтобы нанести прицельный точный удар ногой. Удар, после которого противник теряет сознание. Проверенный удар, отработанный. Только наносился он сейчас в темноте, но и такое Константину приходилось порой делать.
Когда Мошнаускас сумел открыть глаза, в комнате горел свет. Витольд попытался поднять руку, но она уже не слушалась.
«Видно, крови потерял уже много, – подумал Мошнаускас и застонал от нахлынувшей боли. – Что с руками, черт возьми?!»
Руки оказались связанными, – это он обнаружил через минуту после того, как открыл глаза.
– Очухался? – услышал он голос Константина над собой. – Вот теперь можно тебя и кончить, не мог же я отправить на тот свет совершенно бесчувственное тело. Нет, я хочу, чтобы ты понимал, что с тобой делают. И жалел о том, что родился на свет.
Он поднял с пола сбитый кем-то из них стул, поставил рядом с лежащим у стены Мошнаускасом и сел. Достал сигареты, закурил. Руки у него не дрожали. Он с некоторым удивлением прислушивался к себе, но не уловил даже признаков какого-нибудь волнения.
Несколько секунд Константин молчал. Потом вздохнул и сказал, слегка шевельнув голову Мошнаускаса носком ботинка:
– Меня не интересует, что ты думал, когда убивал двух этих женщин. Я только хочу понять, почему они умерли? Почему умирают все, на чьем пути встречаюсь я. Независимо от того, друзья это или враги. Вот и ты скоро умрешь. Объясни мне, почему? Почему со мной так же опасно дружить, как и быть моим врагом? Почему меня нельзя любить? Объясни мне ты, тварь, что толкнуло тебя стать моим врагом? Тебе захотелось умереть? Или ты даже не думал об этом, когда я встретился на твоем пути?
Мошнаускас молчал. Он уже так ослабел от потери крови, что едва шевелил языком. Он чувствовал, как кровь наполняет его брюшную полость, и понимал, что умрет в любом случае, пристрелит его Константин или нет. Сердце, обессиленное болевым шоком и постоянным, все увеличивающимся дефицитом крови, отказывалось работать и замирало на доли секунды. Билось неровно, судорожными толчками.
– Врача, – прохрипел из последних сил Мошнаускас. – Вызови «Скорую».
Константин зло рассмеялся.
– «Скорая» уже прибыла, – сказал он, резко оборвав смех. – Врач уже здесь и сейчас окажет тебе последнюю помощь. Сейчас тебе станет легко и свободно… Тебе станет никак.
Он поднял руку с пистолетом и выстрелил. На правом виске Мошнаускаса, в том месте, куда угодил ему носок панфиловского ботинка, появилось небольшое ровное отверстие, которое тут же затянулось кровью, выступившей над ним небольшим бугорком.