Едва был запрещен новый культ, который закон объявил преступным, как в душе людей вера разгорелась неугасимым пламенем. Верующих, вопреки всему, стекалось все больше и больше, они становились издали на колени, рыдали. А больные, бедные больные, которым жестокий приказ мешал исцеляться, бросались на решетку, невзирая на запрет, пробирались сквозь любые отверстия, преодолевая любые преграды с единственной целью украсть хоть немного воды. Как! Забил чудотворный источник, возвращающий слепым зрение, исцеляющий убогих, вылечивающий в одну минуту от всех болезней, и вот нашлись жестокие люди, которые заперли этот источник на ключ, чтобы помешать бедному люду исцеляться! Да это чудовищно! И весь этот бедный люд, все обездоленные, нуждавшиеся в чуде, как в хлебе насущном, посылали на властей проклятия. Против правонарушителей были возбуждены дела, и перед судом предстали жалкие старухи, увечные мужчины, которых обвиняли в том, что они брали в источнике чудотворную воду. Они что-то лепетали, умоляли, не понимая, почему их приговаривают к штрафу. А на улице гудел народ, страшный гнев обрушивался на головы судей, таких жестоких, глухих к бедствиям народа, безжалостных господ, которые, овладев богатством, не позволяют беднякам даже мечтать о приобщении к высшей силе, доброй и милосердной, помогающей сирым и убогим. Однажды сумрачным утром группа больных бедняков отправилась к мэру и, встав на колени во дворе, принялась с рыданиями умолять его открыть Грот; они говорили так жалобно, что все заплакали. Одна мать протягивала полумертвое дитя; неужели оно должно угаснуть у нее на руках, когда источник спас других детей. Слепой показывал свои мутные глаза, бледный золотушный мальчик — язвы на ногах, разбитая параличом женщина пыталась сложить скрюченные руки. Неужели хотят их смерти, неужели откажут им в божественной помощи, раз наука от них отвернулась? Велико было горе верующих, убежденных, что в ночи их мрачной жизни приоткрылся уголок неба, возмущенных тем, что у них отнимают эту призрачную радость, это облегчение их страданий, вызванных физическими болезнями и социальными бедами, — горе людей, уверенных в том, что святая дева спустилась на землю, чтобы помочь им своим бесконечным милосердием. Мэр ничего не мог обещать, и они ушли с плачем, готовые восстать против несправедливости, бессмысленной жестокости к малым сим и простым духом, — жестокости, за которую небо отомстит.
Борьба длилась несколько месяцев. И странно было видеть, как кучка здравомыслящих людей — министр, префект, полицейский комиссар, — несомненно воодушевленных самыми лучшими намерениями, сражается со все растущей толпой обездоленных, которые не хотят, чтобы перед ними закрыли двери мечты. Власти требовали порядка, уважения к общепринятой религии, торжества разума, а народ стремился к счастью, восторженно жаждал спасения в этом и потустороннем мире. О, не страдать, завоевать равное для всех счастье, жить под покровительством справедливой и доброй матери, умереть и проснуться на небесах! Это жгучее желание масс, безумная жажда радости для всех восторжествовали над суровым и мрачным мировоззрением благоразумного общества, которое осуждает возникающие, подобно эпидемиям, приступы религиозного помешательства, считая это посягательством на покой здравомыслящих людей.
Все больные в палате святой Онорины стали возмущаться. Пьер опять должен был на минуту прервать чтение: послышались сдавленные восклицания, комиссара обзывали сатаной, Иродом. Гривотта, приподнявшись на тюфяке, пробормотала:
— Ах, они чудовища! Ведь добрая святая дева вылечила меня!
А г-жа Ветю, в которой вновь возродилась надежда, хотя в глубине души она была уверена, что умрет, даже рассердилась: ведь если бы префект одержал победу, то Грота не существовало бы.
— Значит, не было бы паломничества, нас бы здесь не было и каждый год не выздоравливали бы сотни больных?
Она задохнулась, сестре Гиацинте пришлось подойти к кровати и посадить больную. Г-жа де Жонкьер воспользовалась перерывом в чтении, чтобы передать таз молодой женщине, страдавшей поражением спинного мозга. Другие две женщины, которые не могли лежать в такой невыносимой жаре, молча бродили мелкими шажками, словно бледные тени в чадной мгле, а в конце залы слышалось в темноте чье-то тяжелое дыхание, сопровождавшее чтение непрерывным хрипом. Лежа на спине, Элиза Руке спокойно спала, и на глазах у всех постепенно подсыхала ее страшная язва.
Было четверть первого, и аббат Жюден мог с минуты на минуту прийти для причастия. Сердце Мари смягчилось, теперь девушка поняла — она сама виновата в том, что святая дева не пожелала ее исцелить: ведь, спускаясь в бассейн, она сомневалась. И Мари раскаивалась в своем бунте, точно совершила преступление: простит ли ее святая дева? Лицо ее, обрамленное белокурыми волосами, побледнело и осунулось, глаза наполнились слезами, она смотрела на Пьера растерянно и грустно.
— Ах, мой друг! Какая я была нехорошая. Ведь только услышав о преступной гордыне префекта и судей, я поняла свою вину… Надо верить, друг мой, без веры и любви нет счастья.
Пьер хотел прекратить чтение, но все просили его продолжать. Он обещал дочитать до того места, когда дело Грота восторжествовало.
Решетка все еще преграждала доступ к Гроту, люди приходили молиться по ночам, тайком, и уносили украдкой бутылки с водой. Между тем власти боялись бунта, поговаривали, что жители горных деревень собираются спуститься вниз, чтобы освободить бога. Поднимался простой люд: порыв изголодавшихся по чуду был так неодолим, что он, как солому, отметал все доводы здравого смысла и уничтожал порядок. Первым сдался монсиньор Лоране, тарбский епископ. Волнение народа побороло его нерешительность. Целых пять месяцев он держался в стороне, не разрешая клиру следовать за верующими к Гроту, защищая церковь от разнузданного суеверия. Но к чему бороться дальше? Он чувствовал, что его верующая паства — такая сирая, такая убогая! И почел за благо разрешить это идолопоклонство, которого она так алкала. Впрочем, из осторожности он распорядился создать комиссию, которая должна была произвести расследование: это откладывало признание чудес на отдаленный срок. Монсиньор Лоране, хотя и был человеком расчетливым и холодным, несомненно, пережил немалое волнение в то утро, когда подписал распоряжение о создании комиссии. Он, должно быть, стал на колени в своей часовне и просил всемогущего бога подсказать ему, как поступить. Он не верил в видения, у него было более широкое, более разумное представление о проявлениях божественной благости. Но разве жалость и милосердие не повелевают заглушить в себе сомнения, подсказанные разумом, пожертвовать благородством своего культа ради необходимости накормить хлебом лжи бедное человечество, которое так нуждается в нем, чтобы жить счастливо. «О боже мой, прости меня за то, что я низвожу тебя с вершины твоего вечного всемогущества и унижаю до этой детской игры в бесполезные чудеса. Оскорбительно вмешивать тебя в эту жалкую авантюру, где властвуют болезнь и безрассудство. Но, боже мой, эти люди так страдают, они так алчут чудес, волшебных сказок, чтобы утишить боль, причиненную им жизнью! Ты сам, о боже, помог бы их обмануть, если бы они были твоей паствой. Пусть пострадает твое божественное начало, дабы они утешились в сей юдоли!»
И епископ, исходя слезами, пожертвовал своим богом во имя трепетного милосердия пастыря, спасающего свою жалкую паству.
Наконец прибыл сам император, властелин. Он находился тогда в Биаррице; его ежедневно осведомляли о том, как обстоит дело с явлениями, которыми интересовались все парижские газеты, так как преследование Бернадетты было бы далеко не полным, если бы журналисты вольтерианцы не пролили по этому поводу моря чернил. Пока министр, префект и полицейский комиссар боролись за здравый смысл и порядок, император хранил молчание грезящего наяву мечтателя, которого никто никогда не мог постичь. Ежедневно поступали прошения, а он молчал. Епископы беседовали с ним на эту тему, видные государственные деятели и дамы из его окружения ловили каждый удобный момент, чтобы с ним поговорить, а он молчал. Сложная борьба разыгралась вокруг него, все старались сломить его упорство: верующие или просто пылкие головы, увлекавшиеся тайной, тянули в одну сторону, неверующие, государственные мужи, не подверженные мукам, вызываемым игрой воображения, — в другую, а он молчал. Внезапно, поборов наконец свою робость, он заговорил. Слух прошел, что его решение последовало после просьб императрицы. Она, несомненно, вмешалась в это дело, но главное — в императоре пробудились прежние утопические мечтания, зашевелилась жалость к обездоленным. Как и епископ, он решил не затворять перед несчастными двери иллюзии и не стал поддерживать приказ префекта, запрещавший пить у святого источника животворящую воду. Он послал телеграмму с распоряжением снять ограду и освободить Грот.