После отъезда Клотильды Паскаль весь ушел в работу, стараясь целиком погрузиться в нее и оглушить себя. Если он сидел взаперти, если он не выходил в сад, если однажды имел силы отказать через Мартину в приеме доктору Рамону, то все это упорное и сосредоточенное одиночество имело только одну цель — растворить в непрерывном труде собственное я. Бедный Рамон! С какой радостью он обнял бы его! Ведь Паскаль прекрасно понимал, какое благородное чувство руководило им, когда он поспешил сюда, чтобы утешить своего старого учителя. Но к чему терять время? К чему испытывать волнение, плакать? Чтобы стать менее стойким? Чуть только рассветало, как он уже был за своим столом, проводя за ним утро и послеобеденные часы, засиживаясь нередко при свете лампы до поздней ночи. Он желал осуществить свою старую мысль: заново перестроить всю свою теорию наследственности, воспользовавшись папками и семейными документами, чтобы показать, на основании каких законов с математической точностью передается жизнь от человека к человеку в определенной группе и проявляется в зависимости от среды. Это была бы огромная библия, книга бытия всех семей, всех обществ, всего человечества. Он надеялся, что широта такого плана, усилия, необходимые для выполнения этой огромной идеи, захватят его целиком, возвратят ему здоровье, веру, довольство собой, дав познать высшее счастье в сознании завершенного дела. О, как ему хотелось вдохновиться, отдать себя всего, без остатка, со всею страстью! Но он только переутомлялся физически и духовно, не в силах сосредоточиться; его сердце не лежало к этой работе, и с каждым днем им овладевало все большее бессилие и отчаяние. Неужели это окончательно доказывало несостоятельность труда? Неужели он, который отдал всю свою жизнь труду, считая его единственным двигателем, благодетельным и исцеляющим, вынужден прийти к заключению, что любить и быть любимым важнее всего? Иногда он предавался глубоким размышлениям и продолжал набрасывать свою новую теорию равновесия сил, устанавливавшую, что все, полученное человеком в виде ощущения, он должен возвращать в виде движения. Жизнь была бы нормальной, полной и счастливой, если бы можно было прожить ее наподобие хорошо налаженной машины, которая возвращает в виде силы то, что она сжигает в виде топлива, поддерживая свою мощь и красоту одновременной и согласной работой всего своего организма. Он имел в виду физический труд в такой же степени, как и умственный, жизнь чувства и жизнь рассудка, он отводил место половой деятельности и работе мозга, не допуская ни в чем излишества, так как излишества — не что иное, как неуравновешенность и болезнь. Да, да! Обновить жизнь и уметь ее прожить, обрабатывать землю, изучать природу, любить женщину, идти к человеческому совершенству, к будущему всеобщему счастью путем правильной работы всего человеческого существа в целом — вот прекрасное завещание, которое хотел бы оставить он, доктор-философ! И эта далекая греза, эти смутные очертания теории наполняли его горечью при мысли, что собственные его силы уже растрачены и утеряны.
В основе этой печали лежало чувство, что он конченый человек. Тоска по Клотильде, боль разлуки и уверенность, что она никогда больше не будет с ним, становились сильнее с каждым часом, это чувство заливало его волной скорби, уносившей все. Работа его терпела поражение: порой Паскаль ронял голову на начатую страницу и плакал целыми часами, не имея сил взяться за перо. Его исступленное желание работать, дни добровольного самоуничтожения кончались ужасными ночами, ночами жгучей бессонницы, когда он впивался зубами в простыни, чтобы не выкрикнуть имени Клотильды. Она была всюду в этом мрачном доме, где он замуровал себя. Он видел, как она проходит по каждой комнате, сидит на каждом стуле, стоит за каждой дверью. Внизу, в столовой, он не мог сесть за стол, чтобы не увидеть ее против себя. Наверху, в кабинете, она неизменно была его товарищем по работе; она ведь столько времени безвыходно провела в этой комнате, так что ее образ как бы излучался отовсюду. Паскаль чувствовал, как он беспрестанно возникает перед ним, угадывая ее тонкий, стройный стан перед столом и склонившийся над какой-нибудь пастелью изящный профиль. Он никуда не бежал от этого неотвязного дорогого и мучительного воспоминания: он знал, что встретит ее всюду в саду, — там она будет сидеть, мечтая на краю террасы, или медленно пройдет по аллеям сосновой рощи, или станет отдыхать под платанами, прислушиваясь к неустанной песенке ручья, а в сумерки, лежа на току, в ожидании звезд, будет задумчиво смотреть в вышину. Было еще одно место, влекущее его и внушающее ужас, святилище, куда он всегда входил дрожа, — комната, где она ему отдалась, где они спали вместе. После печального утра их разлуки он запер ее на ключ, оставив все в неприкосновенности, — забытая юбка еще до сих пор висела на спинке кресла. Там он дышал ею, ее дыханием, свежим благоуханием молодости, оставшимся в воздухе, словно аромат духов. В безумном порыве он простирал вперед свои руки, пытаясь сжать в объятиях ее призрак, скользивший в нежном сумраке комнаты с закрытыми ставнями, в бледно-розовых отсветах старых, выцветших обоев цвета зари. Он горько плакал, глядя на мебель, и целовал постель там, где в углублении остались очертания ее прекрасного тела. В этой комнате, где не было больше Клотильды, Паскаль испытывал одновременно такое глубокое счастье и такое сожаление, что эти бурные чувства совершенно истощали его. Он не всякий день решался входить в это опасное для него место и спал в своей холодной комнате, где, несмотря на бессонницу, все же не ощущал так живо и близко присутствия Клотильды.
Другой горькой радостью, врывавшейся в его упорный труд, были письма Клотильды. Два раза в неделю она аккуратно посылала ему длинные письма, по восьми — десяти страниц, в которых рассказывала о своей повседневной жизни. По-видимому, она была не слишком счастлива в Париже. Максим, уже больше не встававший с кресла, должно быть, мучил ее своею требовательностью больного избалованного ребенка, ибо, по ее словам, она ведет отшельнический образ жизни, все время сидит возле него и не может даже подойти к окну, чтобы взглянуть на авеню, где катился непрерывный поток гуляющих в Булонском лесу. По некоторым фразам можно было понять, что брат, столь нетерпеливо призывавший ее, уже начал подозрительно относиться к ней, не доверять и ненавидеть, как и всех лиц, заботившихся о нем: ему все время казалось, что его эксплуатируют и хотят обокрасть. Два раза она видела своего отца — он всегда весел, завален делами, стал республиканцем и пользуется большим политическим и финансовым успехом. Как-то он потихоньку сообщил ей, что бедный Максим положительно невыносим и что она проявила немалое мужество, согласившись стать его жертвой. Так как Клотильда не могла справиться со всеми делами, то Саккар был настолько обязателен, что на следующий же день прислал ей племянницу своего парикмахера Розу, молоденькую девушку восемнадцати лет, очень беленькую и наивную, которая помогала ей теперь ухаживать за больным. Впрочем, Клотильда не жаловалась — наоборот, она старалась подчеркнуть свое ровное настроение, удовлетворенность и покорность судьбе. Ее письма были проникнуты бодростью; она не возмущалась их жестокой разлукой, не взывала в отчаянии к нежным чувствам Паскаля с просьбой вернуть ее к себе. Но между строк он чувствовал, как она дрожит от возмущения, как безумно стремится к нему, готовая, услышав одно только его слово, приехать тотчас обратно.
Но этого-то слова Паскаль не хотел написать. Со временем все уладится, Максим привыкнет к своей сестре; теперь, когда жертва принесена, дело должно быть доведено до конца. Одна-единственная строчка, написанная им в минуту слабости, — и все плоды его усилий потеряны, снова наступит нищета. Никогда Паскаль не проявлял такого мужества, как отвечая на письма Клотильды. В жгучие ночные часы он боролся с самим собой, яростно призывал Клотильду, вскакивал с постели, чтобы написать ей, вызвать ее тотчас же телеграммой. А днем, после долгих слез, возбуждение ослабевало, и ответ его всегда был очень лаконичным, почти холодным. Он следил за каждой своей фразой, и, когда ему казалось, что он забылся, начинал все сначала. Какой пыткой были эти ужасные письма, такие короткие, такие холодно-ледяные! Ведь он поступал наперекор своему чувству, только чтобы оттолкнуть ее, чтобы быть перед ней виноватым и внушить ей, что она вправе забыть о нем, раз он забывает о ней! Окончив письмо, он всегда был весь в поту, изнеможенный, как будто он совершил трудный, героический подвиг.