Защищала Гигимона и на чём свет кляла суд только мать Федора, чем несказанно удивила его.
— Озоруют, нечестивцы, ровно им тут кино! — ругалась она. — Сами поставили, окаянного, куда не надо, и сами же теперь… О, господи милостивый!
— Правильно ему намотали! — сказал Федор.
— А ты сопляк, хоть и в девятый перешёл! Судья мне тоже… Колхозного тем приговором не вернёшь теперь, а девку-то осиротили! Ну куда, скажи, она теперь пойдёт? И бабка при ней вовсе глухая… Ума-то у Нюшки небось не боле, чем у тебя!
Федор только усмехнулся беспокойству матери.
Ну, школу Нюшке, верно, пришлось бросить с восьмого класса, но райком комсомола не оставил же девку без внимания! Знали там, что у неё голос хороший и в кружке она неплохо представляла. Устроили для виду уборщицей в колхозный клуб, а на самом деле — руководить самодеятельностью. Склонности её учли, потому что Нюшка с самого начала в артистки собиралась.
И разъездного киномеханика к ней прикрепили для оказания помощи в порядке шефства. Парень бойкий, кучерявый, из культпросветучилища. Открутит кино вечером, а потом инструктаж. Теория и практика.
Федор школу кончал, в самодеятельности не участвовал, но ребята, которые там были, много интересного вынесли. Механик башковитый был, про Станиславского рассказывал и как надо переживать, геройские чувства выражать живым действием.
Когда Федор аттестат получил, самодеятельность уже полностью наладилась и киномеханик что-то перестал в Кременную заглядывать. Нюшка, говорят, до слёз обижалась, что он прекратил эту общественно полезную работу.
А пела она здорово! На выпускном вечере дело было… Увидал он её на сцене и вроде даже не узнал: в школе была девчонка, как все, с тройки на четвёрку с трудом перебивалась, а тут вышла вдруг в старинном красном сарафане… Вышла, глянула поверх зала туманными глазами, ровно потеряла что в последнюю минуту, и скомкала платочек белый у подбородка. Из самой груди вынула этот народный напев:
Что ты жадно глядишь на дорогу
В стороне от весёлых подруг?
Знать, забило сердечко тревогу…
Федор сидел как неживой, вроде как один на один с нею остался в те минуты, и будто ему одному и жаловалась Нюшка:
И зачем ты бежишь торопливо
За промчавшейся тройкой вослед?…
Бабы вокруг захлюпали, засморкались в платки, вспоминая тяжёлую дореволюционную долю простой крестьянки. Мать сидела рядом, тоже всплакнула.
Под конец и у самой Нюшки прорвался короткий всхлип. Она не поклонилась в зал, как это обычно делают приезжие артисты, а вскинула голову гордо, ресницы смежила, как бы презирая шумные аплодисменты. А Федор из переднего ряда тогда хорошо рассмотрел, что верхняя губа у неё вздёрнута сильнее обычного, изломистая, вроде буквы «М», и ровные, кипенные зубы видно…
А дальше — он не мог без неё. Поджидал по вечерам то у читальни, то у самосадовской калитки, под старой липой, только Нюшка не хотела с ним заводиться, как с недоростком.
Мать, однако, смотрела тут подальше их обоих.
— Ты, поганец, нюхаешься по вечерам с девкой, так гляди, руки-то не распущай! — удивляла она Федора странной заботливостью о дочке ненавистного ей Гигимона. — Нечего обижать зря, без отца-матери растёт девка…
— Чего ты выдумываешь, мам? — обижался Федор.
— Ты слухай, обормотина, чо я говорю! Моду какую взяли — не спрашиваясь, за подол!
С этого разговора, можно сказать, и начал Федор познавать на себе суть человеческих свойств. Возникла и у него такая постоянно растущая потребность, что ли, все делать насупротив. Говорят тебе, к примеру, одно, а ты, долго не думая, делай как раз другое… Он ходил за Нюшкой упорно и молча, как молодой бычок, с исподлобным, насторожённым и ждущим взглядом. Только что не ревел да не сворачивал рогами завалинок, потому что голова была комолая.
За эти годы после больницы он окреп, ощутив незнакомую, томящую силу здоровья на девятнадцатом году. А время стояло летнее, от молока с зажаренными пенками, от красных тугих помидоров с молодым луком и пахучим подсолнечным маслом исчезла с лица всегдашняя бледноватость, и на лбу, под волосами, выскакивали досадные прыщики. Мать велела примачивать лоб прошлогодним огуречным рассолом (вот лекарство, хоть овчины выделывай!) и понуждала скорее устраиваться на работу, чтобы не бить баклуши.
Оставаться в станице он не собирался. Для этого и десятилетку кончал, как, впрочем, и остальные парни и девчонки. Но как-то вечером привела мать десятника Уклеева в хату, выставила на скатерть белоголовку и кувшинчик из погреба, и судьба Федора решилась помимо его воли.
На месте колхоза обстраивался теперь какой-то невиданный эфирномасличный совхоз, и всеми делами заправлял временно строительный десятник Уклеев. После третьего стакана он рассказал, что строить умеет все — и не такие свинарники, как в Кременной, а приходилось ему, даже на Черноморском побережье разные санатории под мраморную крошку разделывать, и какие-то бассейны с проточной водой возводить выше уровня моря. Выходило из тех слов, что лучшего строителя по всей Кубани не найти, а денег загребал в недавние времена за целую полеводческую бригаду…
Федор слушал всё это в каком-то обалдении, понятными становились кое-какие колхозные неувязки, и ещё сильнее тянуло поскорее выбраться из станицы. А десятник облапил его за плечи одной рукой, а другим кулаком об стол:
— Парня в обиду не дадим! Парень — огурец, я за него… кому хошь зоб вырву! Р-работу подыщем не пыльную, и чтобы ж-жить не хуже иных-прочих! Эт нам пустяк, что раку ногу оторвать!
Усы у него были вислые и обкуренные, а скулы морщинистые, но дело, как после выяснилось, знал, паразит!
Наутро Федор вышел на стройку с табельной доской, как служащий и ужасно ответственный человек, а Нюшка в женской бригаде копала траншеи под фундаменты.
Стоя в канаве, она засмотрелась на Федора: он, верно, показался ей теперь выше ростом. И когда перехватил он её взгляд, сразу опустила голову, только летучая усмешка шевельнулась в изломистых губах…
В первый же вечер они пошли вместе купаться на глубокое место, сюда вот, к Токмакову броду…
3
Федор сплюнул и потянулся в карман за папиросами.
Папиросы остались в телогрейке, пришлось ворошить уложенный чемодан. Пошуршав спичками, досадливо оглядел утреннюю речку, переменившую русло. Той глубокой заводи, где можно покупаться и поплавать вдвоём, теперь не было. Не оставалось и тех юношеских восторгов и ожидания чего-то неясного, значимого, что обязательно свершится в его единственной, особой, неповторимой жизни.
От крепкой затяжки, от воспоминаний высохло во рту. Федор усмехнулся и сплющил папиросу, краснея за тот первый урок, что получил от неё.
Он первым разделся тогда и ухнул с невысокого обрывчика вниз головой. Вынырнув на середине омута, отфыркиваясь, поплыл на боку, жадно следя за Нюшкой.
Она медленно, потягиваясь всем телом и зная, что за нею следят, стаскивала через голову сарафанчик (не тот, длинный, со сцены, а лёгкий, домашний), возилась с какими-то завязками на плечах. А потом пошла в воду тихо, ощупью, вся светясь в коротких, быстро густевших сумерках.
Нюшка тихо и сторожко шла к нему, погружаясь в вечернюю парную воду, вокруг неё колыхались облака и перевёрнутые зелёные деревья того берега. Федор совсем близко увидел загорелые плечи и нежную ложбинку на груди, меж двух матерчатых колпачков, и обнял её скользящее тело, притянул неуверенно. Она податливо прильнула, глядя куда-то на тот берег. Тогда Федор осмелел, набрал полную грудь воздуха, как перед погружением, и ткнулся мокрыми, плотно сжатыми губами ей в лицо. Зажмурясь от радостного ужаса, он всё-таки нашёл её мягкий рот, но изломистые губы почему-то раздвинулись, ускользая. Она положила мокрый, прохладный подбородок ему на плечо и тихо, таинственно и как бы про себя смеялась чему-то.