Потом Кбогушествич рассказал игрецу про учение богомилов, начав с того, что все вокруг обильно засеяно семенами дьявола и представляет собой зло. И небо, и камни, и храмы, и звери, и само человеческое тело напитаны злом и потому грязны. Вот как велико царство дьявола! Злое черное начало… Но есть и доброе начало – духовное. И оно в постоянной борьбе со злом и не всегда побеждает, ибо безгранично царство мрака, а душа человека в нем мала, как огонек свечи, – и трудно ей. Часто слепа бывает душа и одурманена, и сбита с пути, часто не может душа найти душу и блуждает во мраке. А дьявол не дремлет, строит свои козни – и слабых, и сильных подводит к искушениям. К телу человеческому цепляется, как репей. И если дьявол вселяется в человека, то человек принимает вид дьявола. Всегда нужно помнить о зле и не поднимать с земли семена его, а попирать ногами и давить его ростки. Тело свое следует содержать в строгости и не пресыщать его, и не холить – давать ему ровно столько, сколько требуется для поддержания жизни. Тел не видно во мраке. Груды, горы тел скрыты во тьме. Но далеко виден свет даже малой свечи. И если ты лег на мягкое ложе, возьми с собой остроугольный камень, чтобы он колол тебе бока и напоминал о свете свечи…
Речь Кбогушествича была страстной, потому что в душе его не было места сомнениям.
…В храмах, что настроены повсюду, нет чистоты и святости. Ведь возведены они не божественными, а человеческими руками. И живут во храмах бесы. И человек, вошедший в храм для молитвы, вместо очищения и возвышения оскверняется, потому что там он поклоняется бесам и они подогревают свои копыта на пламени его души. А в святой Софии, какую Юстиниан поднял над вселенной, живет Сатанаил, старший брат Христа, который было возгордился и задумал измену Богу Отцу – и понес за то наказание от Христа и, развенчанный, отринутый от ангелов, лишился ангельского слога «ил» в конце своего имени. Человек же, который хоть раз поклонится св. Софии, один раз солжет, один раз предаст, один раз отречется и ни разу не раскается. Сидят в храмах пособники дьявола и одурманивают народ, заставляя его служить лжеучению, а на всё, что разнится с их учением, говорят церковники: «Ересь! Ересь! Плохо!» И потихоньку из года в год они стяжают со всех сторон богатства и складывают их под себя. А народ, заблудший во тьме, взращенный в страхе, верит им в том, что церкви святы и что хлеб и вино в причастии – это плоть и кровь Христа. И вслед за церковниками люди, будто слепые, повторяют: «Ересь! Ересь! Плохо!..» Нельзя верить тем, кто поклоняется Сатацаилу, нельзя верить лжецам… И господа сели на троны и тоже стяжают. Говорят: «Верь!», а сами ни во что не верят. Придумывают законы, сами же живут в беззаконии. И народ принимают за стадо, и щелкают бичом, и бросают голодным кости. Живут вольно господа, трудом не загрязняют руки.
«В мыслях у них, что домы их вечны,
и что жилища их в род и род, и земли свои
они называют своими именами».
Не про них ли сказано в псалме?.. И вечны ли «домы» тех, кто почитает народ за стадо и, сложа руки, не желает созидать?..
Кбогушествич долго еще мог бы говорить о богомилах и их учении, но солнце, высветив купола храмов и башни дворцов, спряталось за холмами полиса, и на улицах воцарились сумерки. Тогда игрец вызвался проводить старика, куда тому было нужно, и они покинули пристань. И проходили улицей мимо дома Димитры, и в узком оконце Димитры Берест увидел свет. Оттого учащенно забилось его сердце. Мысль о том, что этот свет, быть может, для него, взволновала игреца. И все иные мысли перед ней поблекли.
Место, куда они вскоре пришли, называлось – птохотрофий. Игрец удивился тому, что Кбогушествич привел его именно сюда, потому что птохотрофий – это приют для нищих. И спросил старика, не нуждается ли он в другом жилье или в деньгах. Но тот ответил, что птохотрофий – самое чистое место во всем полисе, здесь дьявол меньше всего искушает человека, ибо дьяволу легче совращать в роскоши, чем в нищете. Тому же, кто истинно верует, деньги ни к чему, ведь всякий истинно верующий ему брат и всегда отнесется к нему по-братски. И Кбогушествич поведал игрецу о том, что ныне в Царьграде сошлось великое множество братьев-богомилов и со дня на день они печальным шествием помянут кончину ересиарха Василия. Старец не принял той горсти номисм, что давал ему Берест, но просил игреца, чтобы он помнил про учение богомилов и не верил всякому, кто кричит: «Ересь! Ересь!» Как ни назови истину, она истиной и останется. Хула же осквернит уста хулящего.
Ноги сами понесли игреца к дому Димитры. И когда он уже подходил к нему, на город опустилась ночь. Дверь распахнулась перед игрецом, едва он протянул к ней руку. Светильники внутри дома были погашены, поэтому Берест с большим трудом сумел рассмотреть, что перед ним стоит Димитра. И он, ступив внутрь, привлек ее к себе. Поначалу игреца смутило то, что Димитра была обнажена, но он не подал виду. Только внезапное вос-поминание о ее умении любить огнем полыхнуло в его душе.
– О Панкалос! – сказала Димитра, едва касаясь устами уст игреца. – Целые ночи я провожу у двери, ожидая тебя. Я стою и прислушиваюсь к шагам. А сегодня услышала твои шаги. Но ты прошел мимо. И безумие охватило меня – мне захотелось танцевать, и я танцевала. Одна в темной комнате. Но это был танец для тебя. И танцевала я так, будто ты смотрел на меня. Сегодня я поняла, что мое жалкое тело красиво только тогда, когда на него глядит мужчина. О, как красива я была, когда на меня глядел ты, Панкалос!..
Игрец чувствовал жар на ее щеках. И дыхание ее было чистым и жарким, и от тела исходил нежный запах благовоний.
– Но вот – о чудо! – я опять слышу твои шаги… Я хочу слышать их каждую ночь. И каждую ночь хочу танцевать для тебя, чтобы ты видел мое тело, чтобы я была прекрасна. О Панкалос!
Касаясь губами ее шеи, игрец ощущал биение крови в ее жилах. И руками он слышал биение ее сердца.
– Ты прекрасна!..
Берест слышал удары сердца отовсюду: из-под ног и с потолка, и из темного угла возле очага, и от двери, и еще оттуда – из-под оконца, где в непроницаемой мгле скрывалось низкое скрипучее ложе. Но это уже были удары его сердца. Кровь в теле игреца как будто вскипела и хлынула в голову, и зашумела там, перепутав все мысли. Только уста не сбивались, твердили прежнее:
– Ты прекрасна, прекрасна!..
И Димитра говорила ему много нежных слов. Но речь ее была быстра и сбивчива и часто срывалась в еле слышный шепот, в шевеление губ, пойманных губами. Поэтому игрец мало что понял из сказанных слов. И он всегда плохо понимал греков, когда те торопились сказать. Слухом его в этот час были руки, и он слышал ими, что желание переполняет гибкое тело танцовщицы. И вот уже это желание прорывается из груди тихим стоном и обрывками молитвы, и плоть, уставшая ждать, готова взбунтоваться… О! Димитра читает молитву! И лицо ее обращено к небу, и слезы катятся из глаз. Голос Димитры полон трепета, а слова просты: пощади, Господи, пощади! не замути разума, не отними любви! не могу устоять, Господи, перед грехом, нет сил для жизни праведной! люблю, живу! о, сладостно… каюсь!.. А дальше бред, бред… И они оба безумны. Вечный лунный луч им становится покрывалом. И соединяется плоть с плотью. Такие простые слова: «И будут два одной плотью…»
– О Димитра!..
Потом Димитра натирала тело игреца маслами и говорила, какое красивое и сильное у него тело. Но игрец не верил, что до него здесь были только слабые и безобразные. Игрец Думал, что она всем говорит так, и удивлялся тому, что его это не тревожило. Ему было хорошо, ему хотелось лежать так, под мягкими пальцами Димитры, много-много лет и слушать ее речь. Бересту нравилось, когда Димитра говорила медленно, он думал, что ее голосом и на ее языке говорят друг с другом ангелы на небесах. С особым чувством и ласкающим слух придыханием Димитра произносила слово «агапо». Слово это в ее устах звучало как заклинание, и ни одно из всех остальных, произносимых ею слов, не содержало в себе столько смысла. Всё в ее речах сводилось к любви. И кроме любви в мире была только смерть. Не одно – так другое. Середины не было. И каждый танец Димитры являл собой любовь, которой она жила и которую она знала.