Пришла весть о смерти маркграфа Штаденского, и Евпраксия оделась в жалобу. Во всем черном стала еще тоньше, еще стройней, годов, проведенных в аббатстве, незаметно по ней – все такая же девочка, хотя уж и вдова, и в жалобе, хотя и… Сравнялась судьбой с Янкой, сестрой в Киеве. Янке отец возвел монастырь, она собрала туда девчат из богатых семей, хотела обучать разным наукам, наверное, все о боге. А Евпраксия?
Что ж ей делать-то теперь? Навеки оставаться в монастыре? Рядом с ней Журина, отец Севериан-исповедник, несколько дружинников с Кирпой.
Возвратилось ее богатое приданое киевское: возы, кони, верблюды, колеса. А ни земли своей, ни убежища.
Адельгейда успокаивала:
– Вот приедет император.
А ей какой прок от императора? По возрасту он, кажется, равен князю Всеволоду. По значению? А для нее-то что значит чье-то значение? От великого князя из Киева ничего: ни вестей, ни советов, ни соболезнования.
Император не знал ее, она не знала императора. Одни слухи – и все. Среди них такой: у императора умерла жена Берта; оставила Генриху двух сыновей:
Конрад – молоденький, как Евпраксия, другой – Генрих, еще моложе, ребенок.
Адельгейда объяснила:
– У императора нет детей.
– А кто же эти? – удивлялась Евпраксия.
– Наследники… У него и жены не было.
– А кто же?
– Императрица. Ненавидел ее.
– Он всех ненавидел?
Адельгейда не ответила. Она знала о брате больше, чем кто бы то ни было. Еще семнадцатилетним он в бесчинствах зашел так далеко, что подговорил своего злого, ближайшего своего в любой мерзости напарника Заубуша (до сих пор не могла вспомнить об этом без ужаса и отвращения) изнасиловать ее, Адельгейду, не простушку – какую-нибудь девственницу, не чужую жену, а ее, императорскую дочь, аббатису Кведлинбургскую. Как-то летней ночью, возле четырехугольного пруда… заманили, напали вдвоем… император заломил сестре руки, а тот, Заубуш, торопливо рвал с нее одежды, мял нетронутое тело; из страха уже не за себя, а за императорское имя она не кричала, лишь стонала глухо, а Генрих насмехался и над ней, и над насильником:
– Заубуш, я буду держать только руки. С ногами управляйся сам. Ноги у женщин не для обороны. Они созданы природой для покорности и для мужского наслаждения.
Она должна бы проклясть Генриха, а вышло?.. Саксонские князья, ища поводов для войны против императора, дважды собирались, обсуждали позорное насилие над родной сестрой. Адельгейда отказалась обвинить брата.
Чувствовала: падает туда, где кишат дьяволы и где для такой, какова она, теперь найдется место, однако святость императорского имени была для нее превыше всего. Жертвовала собой не для Генриха – для самой идеи императорства и, следовательно, в какой-то мере и для себя.
Генрих опомнился, возможно, даже испугался своего поступка. Позвал Заубуша к себе в Гарцбург. Тот отправился из Гослара даже без оруженосца, решив, что речь идет о тайном совете у императора, и гордясь его высоким доверием к себе. По дороге в одном лесу Заубуш заметил засаду и, хотя не подумал, что это против него, на всякий случай спрятался в ближней церкви.
Бургграф Мейссенский Бургхард поехал за ним, дал слово чести, что с Заубушем ничего не случится, если тот выйдет из церкви. Заубуш не поверил.
Но, понимая, что святость церкви не остановит нападающих, если они действуют по воле самого императора, вышел и отдал себя в руки Бургхарду.
Его загнали в чащобу и посекли мечами. Император сообщил сестре, что она отмщена, а потом узнал, что Заубуш выжил, потерял ногу, весь в рубцах – однако живой! Некие высшие силы, видно, сохранили этого в конец испорченного, но тем, может, и дорогого императору человека.
Генрих навестил еще больного Заубуша, даровал ему баронский титул, правда, без земли и без подданных, приблизил к себе еще больше – с тех пор сей человек стал довереннейшим слугой Генриха. Бежать не мог, потому как одноногий, изменить тоже не мог, ибо для кого же? Покинуть? Без имущества не покинешь, все попытки что-нибудь получить уже давно оставил, – в ответ каждый раз император смеялся:
– Зачем земля тому, кому принадлежат все места, где свиньи жируют[2]?
После императора ты – могущественнейший человек в империи!
Каждый раз, приезжая в Кведлинбург, Генрих сталкивал Адельгейду с Заубушем. Он любил, когда люди ненавидели друг друга. Привозил Заубуша, чтобы тот укреплялся в ненависти к Адельгейде вблизи. Адельгейда ненавидела Заубуша добровольно, без принуждения. А влекутся друг к другу люди незаметно, и с течением времени ни она, ни Заубуш не могли различить, что же между ними – вражда или любовь? И ждала Адельгейда приездов императора в Кведлинбург с испугом, с ненавистью, а одновременно с затаенным нетерпением: вместе с Генрихом неминуемо должен был приехать и Заубуш.
Наступила зима, не знать уж и какая по счету зима на чужбине для Евпраксии. Времена года – медленные, одинаково печальные, будто плакучие ивы, не приносили ей ничего, даже весть о смерти маркграфа не удивила, потому что умер он для нее в ту, в первую и последнюю, ночь, когда боролась с ним, а потом в отчаянии хотела покончить с собой (да Журина не дала).
Дни были наполнены привычно-бестолковыми спорами отца Севериана и отца Бодо, сдержанными разговорами с Адельгейдой, тоской, раздражительностью, когда не хотела видеть никого, прогоняла прочь даже Журину, не читала книг – новые для себя языки словно забывала в такую пору, язык детства не вспоминала: тяжело было вспоминать, от слов осталась лишь летучая тень, ничего больше.
По ночам над аббатством кричали совы, было страшно и одиноко, Евпраксия нетерпеливо ждала снов, своего единственного богатства. Ее сны брели через реки, проскальзывали под зелеными ветвями деревьев в пущах, пролетали долины, искали Киев, потаенный в золотой грусти церквей.
Зимней ночью приснился ей белый ангел. И руки у него светились золотистым огнем. От радости Евпраксия пробудилась и увидела Журину со свечой в руке.
– У меня уже горит одна, – сонно сказала Евпраксия.
– Принесла еще одну.
– Зачем же сразу две?
– Говорят, император въехал в Кведлинбург. Пусть горят у тебя две, ты ведь княжна.
– Я уже забыла об этом. А император где?
– Не знаю. Не видела его. Видела одноногого.
– Кто это?
– Не ведаю, дите мое. Страшно что-то мне стало. Понесла тебе свечу.
– Ты не бойся, – сказала Евпраксия.
– Не боюсь, а страшно.
Обе притворялись, будто ничего не знают об одноногом. На самом деле знали уже давно: одна от Адельгейды и баронских дочерей, другая – от монахинь. Да и ожидали все эти годы в Кведлинбурге то ли императора, то ли, может, еще больше – Заубуша. Адельгейда – с давней ненавистью вместе с позднее возникшим и стойким вожделением, женщины в монастыре – с ленивым любопытством. Будет ходить Адельгейда нагая возле прудов? В особенности возле того, четырехугольного.
Император приехал нежданно, средь зимы, приехал в трауре, похоронив жену, въехал в Кведлинбург тихо, заперся во дворце, сестре не дал о себе знать, хотя, казалось бы, должен был делить траур совместно, да и для скорби душевной аббатство больше подходит, чем большой пустынный дворец, холодный, темный, чужой.
Откуда взялся в аббатстве Заубуш и почему очутился там сразу в ночь императорского приезда? Журина проходила через двор аббатства; в темноте тускло белели каменные аркады; она неслышно ступала по плитам; осталось пройти еще немного под аркадами и свернуть на половину Евпраксии, но ее будто ждали в затененном переходе, навстречу качнулась высокая гибкая темная фигура, прерывисто простучало по камню: стук-стук, и она тут же догадалась, что это Заубуш, хотя прежде никогда не видела его и не слышала стука его деревяшки, даже не знала, носит ли он деревяшку или просто прыгает как-то на одной ноге, а может, носят его, как барона, первого приближенного императора, в золоченой лектике. Темная фигура, стук деревяшки по каменным плитам, неожиданное ночное видение – Журина испугалась и остановилась. А он подошел к ней, стал всматриваться в лицо, глаза у него были большие и темные. Журина вдруг вспомнила разговоры монахинь про то, что Заубуш отличался незаурядной мужской красотой, чьей-то чужой красотой, а тут вспомнила и подумала: вот – появился, и враз подтвердил все рассказы о себе и ее худшие предположения, потому как нахально протянул руку к лицу Журины, взял ее за подбородок, спросил удивленно-недоверчиво: