Матросы выкупались в кадушке под навесом, надели чистое белье, халаты; грязное бросили на траве, как велела им пожилая японка, показывая на исподние рубашки. Босые, собрались в большой комнате у хозяина.
Прислуживала гладкая почтительная женщина в тщательно убранной прическе, в строгом шелковом халате дорогого тусклого шелка, – видимо, жена самурая.
Подали воду, потом чай, суп, рыбу, сырую и вареную. Появилась хорошая свинина с соусами и чилимсы[6]. Перед каждым стоял горячий рис, рассыпчатый и вкусный, но палочками его не ухватишь без привычки, матросы доставали свои ложки.
Самурай разливал саке, и все пили.
После бессонной ночи Аввакумов сер лицом и зол, но стал отходить и разрумянился.
Старик кого-то звал несколько раз. Наконец открылась дверь, вошел пожилой японец и сразу пал на колени.
– Дом полон женщин, а работник только один, – сказал Вася.
Японец-работник, знавший по-русски, разогнулся, видно стало, что он крепкий и жилистый, в стриженых усах и похож лицом на приказчика из чаеторговой фирмы на Литейном, где матросы брали гостинцы для отсылки в деревню.
– Цуси[7]! – сказал самурай, показывая на Ивана, и велел сказать гостям, что за завтраком фрукты – золото, а за ужином – медь. – Кусай! – самодовольно добавил он по-русски, показывая на апельсины.
Самурай велел своему переводчику спросить, какая в России главная пища. Иван не стал спрашивать у гостей, а сам ответил:
– Хлеб!
Тут же женщины внесли горячие лепешки из муки.
Иван смотрел, как хозяин угощает русских матросов, и злорадствовал в душе. Сколько кушаний! Но если бы он знал… Работник несколько раз делал вид сегодня, что порывается сказать хозяину что-то важное, но что его все время отвлекают… А хозяин Ябадоо, упоенный новой своей работой, не обращал на это внимания.
Под конец обеда опять подали суп и опять чай с глянцевитым печеньем из травы и водорослей.
– Нам целую ночь мецке покою не давал! – рассказывал Аввакумов. – Встанешь – он встанет. Сядешь – он сядет. Я пойду – он хвостом за мной. Все время смеется и кланяется. По берегу сторожа всю ночь ходили с фонарями.
Самурай еще предлагал гостям саке. Он закурил и угостил матросов. Старик глубоко затягивался табачным дымом, жмурился, лицо его становилось маленьким и жалким. Подолгу задерживал дым в легких, а потом быстро выдыхал и опять таращился одурманенным взором.
Василий сказал:
– У меня дед курил так. Затянется и считает до десяти.
– Зачем же? – спросил Аввакумов.
– Трубок не любил, говорил – плохо для здоровья. Заворачивал домашний тютюн в кукурузный лист.
– Откуда же ты родом?
– Курской губернии.
– Курский соловей!
Выходя после завтрака, захмелевший Букреев встретил в галерее японочку в белых перчатках на ногах, наклонился и пощекотал ей щеку усом. Она не противилась, но смотрела с таким жестким любопытством, как бы все запоминая, и так неодобрительно, что Васька отпрянул.
* * *
Перед отправлением джонки из деревни Миасима офицеры поспорили.
– Можно ли матросов пустить одних в заграничном плавании на японском корабле? – спросил Путятин.
– Нельзя, господа! – сказал старший лейтенант Мусин-Пушкин.
– Какая чушь! – возразил Можайский.
– Кого же? – спросил адмирал.
– Мичмана Михайлова?
– Из свиты – ни в коем случае! – заволновался адъютант Пещуров.
– Адмирал должен шествовать во всем великолепии, и так офицеров не хватает.
– Еще чего захотели! Из свиты!
– Как же быть?
– Постойте…
– Господа! Мне не для торжественного великолепия… Мне для нужного дела!.. – закричал Путятин. – Заявлено японцам о порядке марша, а теперь опять, заново договариваться? Что мы за люди, ничего решить не можем!.. Как одних? Как одних? С ними старший унтер-офицер Аввакумов. Отпускаем же в иностранных портах с унтер-офицерами! А договоренностей не менять!
Так матросы под начальством старшего унтер-офицера Аввакумова первыми оказались в деревне Хэда.
* * *
Жилистый Иван подошел к самураю в поклоне и сказал ему на ухо, что хочет сообщить что-то важное.
– Я все время хотел сказать…
– Ну… ну… – нетерпеливо отозвался Ябадоо и поднес ухо поближе.
Тайные доносы и тайны он любил. Всегда надо строго наказать, если кто-то виноват. Самурай велел служанке уйти и унести саке. Иван в доме Ябадоо самый ничтожный человек, хотя и нужный. Он работник, оруженосец, и признано, что при береговой охране может оказать пользу как бывший пленный в России, знающий варварский язык. До сегодняшнего дня не представилось таких случаев.
– Русские морские солдаты… это-о…
– Ну-ну?
– Это-о… совершенно… не настоящие… не самураи.
– Это не они?
– Нет, это они сами… Но-о… это-о… из самого низшего, бедного… ничтожного сословия… не заслуживают…
– О-о! – воскликнул Ябадоо, сразу все сообразив. Он был потрясен и сидел с открытым, перекошенным ртом. Иван торжествовал в душе.
– А сейчас… Сайо…
– Что? – вспыхнул самурай.
Честь дочери он берег. Честь дочери принадлежала только ему, и он один и мог распоряжаться.
– Шла по галерее… и один морской солдат… с совершенно простыми усами… прошел мимо нее.
У Ябадоо полон дом женщин. Со всеми, начиная от жены, самурай обходился справедливо, но с оттенком грубого принуждения, как бы обязательного, традиционного насилия, мог схватить за шею и вытолкать, схватить за нос и сжать его пальцами. Этот оттенок насилия исчезал в его обхождении с Сайо.
«Ты сам не самурай. Не настоящий дворянин, – думал про хозяина Иван. – Тем обидней и больней для тебя. Так и надо!»
Оскорбленный Ябадоо сидел на крыльце, курил с важностью и ждал, не появится ли кто-нибудь из полицейских, чтобы сопровождать матросов на пристань. Опять самому? Но тут уж дело не в его чести, а в государственном поручении. Сюда идет шестьсот эбису и, может быть, прибудет столько же японцев. Сегодня рыбакам приказано наловить много рыбы. Это прямо поручается Ябадоо. Это его дело. И он позаботился. В тумане утра одна за другой исчезли лодки и суда хэдских рыбаков.
Но с полицейскими случилось происшествие. Ночью двое охраняли дом самурая. Под утро их срочно вызвали. Оказывается, на храм ночью напали разбойники. Священник с ними сражался мечом. Потом погнался за разбойниками. Возвратившись, он вдруг обвинил жену, что за это время она изменила ему с молодым монахом.
Жена упала без чувств. Присутствовали полицейские, староста и старшины. Ужасная кутерьма! За измену следует женщине смертная казнь. Это очень твердо соблюдается в каждой японской семье, в любой деревне, как и в городе. Это главный закон нравственности. Но все же обманутый муж должен доказать вину.
– Почему вы это решили? – спросил один из чиновников.
– Да! – закричал священник, размахивая мечом. – Когда я сражался, – обратился он к начальству, – то она… вот она… сказала ему, вот этому парню: мол, пусть дерутся, а ты не вмешивайся. Она держала его за рукав, когда я подвергал себя опасности.
Молодой глуповатый монах при этом уставился глазами в пол. Румяное лицо его ничего не выражало.
– Она его жалеет! – истошно закричал бонза[8].
Ябадоо и это узнал от Ивана, чуть свет успевшего сбегать в храм. Поэтому-то старый самурай все утро ходил в таком волнении по саду. Ябадоо только удивлялся, как мог бонза не думать исключительно о долге во время схватки и погони за преступниками. Ночное событие оказывается немного комическим, хотя и очень ужасным. Тем более священнику, видимо, ничего не удастся доказать! Он станет посмешищем! Это удел ревнивцев!
Почему бонза вдруг взбесился? Всегда жил тихо и учил молодого монаха. Оба с женой его любили. И так жили и молились. Парень был смирный. В каждом храме всегда живут монахи, приходят учиться дети. Всегда при храмах есть квартиры, в которых живут семьи священников. Но если изменяла, то почему же бонза прежде ничего не объявлял? – так размышлял Ябадоо утром, пока не узнал еще более ужасной новости.