Говорили, что китайцы стреляют из АКМ с точностью снайперской винтовки, что они необычайно выносливы: на дневном рационе, состоящем из горсточки риса, пехотинцы преодолевают в сутки чуть ли не по сотне километров. По слухам, вся территория к северу от Пекина изрезана бесчисленными линиями траншей, причем подземные бункеры так велики, что вмещают целые батальоны, и так тщательно замаскированы, что мы будем оставлять их у себя за спиной и постоянно драться в окружении. Успокаивали только рассказы о нашем секретном оружии для борьбы с миллионными фанатичными толпами, о превращенных в неприступные крепости пограничных сопках, где под слоем дерна и зарослями багульника скрыты в бетонных отсеках смертоносные установки с ласковыми, как у тайфунов, именами (“Василёк”). Впрочем, толком никто ничего не знал. На последних полосах газет Мао Цзедун фигурировал как персонаж одного бесконечного анекдота, между тем в Забайкалье перебрасывались мотострелковые и танковые дивизии из упраздненного Одесского военного округа.
Из китайских торговцев, содержателей номеров, искателей женьшеня и огородников, которые наводнили Сибирь в начале XX века, из сотен тысяч голодных землекопов послевоенных лет не осталось ни души. Они исчезли как-то вдруг, все разом; уехали, побросав своих русских жен, повинуясь недоступному нашим ушам, как ультразвук, далекому властному зову. Казалось, шпионить было некому, но мы почему-то были убеждены, что в Пекине знают о нас все. Когда я прибыл в часть по направлению из штаба округа, дежурный офицер сказал мне: “Ну, брат, повезло тебе. У нас такой полк, такой полк! Сам Мао Цзедун всех наших офицеров знает поименно”. Самое смешное, что я этому поверил.
Поверить, что Унгерн и Мао Цзедун – родные братья, при всей моей тогдашней наивности я не мог, но волновала сама возможность связать их друг с другом, а следовательно, и со мной, пребывающим ныне в том же географическом пространстве. Лишь позднее я понял, что Больжи вспомнил Унгерна не случайно. В то время должны были ожить старые легенды о нем и появиться новые. В монгольских и забайкальских степях никогда не забывали его имени, и что бы ни говорилось тогда и потом о причинах нашего конфликта с Китаем, в иррациональной атмосфере этого противостояния безумный барон просто не мог не воскреснуть.
К тому же для него это было не впервые. В Монголии он стал героем не казенного, а настоящего мифа, способным умирать и возрождаться. Да и к северу от эфемерной государственной границы между СССР и МНР невероятные истории о его чудесном спасении рассказывали задолго до моей встречи с Больжи. Наступал подходящий момент, и он вставал из своей затерянной под фундаментами городских новостроек, безвестной могилы в Новосибирске.
Унгерн – фигура локальная, если судить по арене и результатам его деятельности, порождение конкретного времени и места. Однако если оценивать его по идеям, имевшим мало общего с идеологией Белого движения; если учитывать, что его планы простирались до переустройства всего существующего миропорядка, а средства соответствовали целям, это явление совсем иного масштаба.
Одним из первых в XX столетии он прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь становится бродячим убийцей, мечтатель – палачом, мистик – доктринером. На этом пути человек, стремящийся вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный, а каменный.
Впрочем, ни в эту, ни в любую другую схему Унгерн целиком не укладывается. В нем можно увидеть фанатичного борца с большевизмом и евразийца в седле, бунтаря эпохи модерна, протофашиста, провозвестника грядущих глобальных столкновений Востока и Запада и создателя одной из кровавых утопий XX века, кондотьера-философа и самоучку, опьяненного грубыми вытяжками великих идей, или одного из тех мелких тиранов, что вырастают на развалинах великих империй, но под каким бы углом ни смотреть, остается нечто ускользающее от самого пристального взгляда. Фигура Унгерна окружена мифами и кажется загадочной, но его тайна скрыта не в нем, а в нас самих, мечущихся между желанием восхищаться героем и чувством вины перед его жертвами; между надеждой на то, что добро приходит в мир путями зла, и нашим опытом, говорящим о тщетности этой надежды; между утраченной верой в человека и преклонением перед величием его дел; наконец, между неприятием нового мирового порядка и страхом перед близостью архаических стихий, в любой момент готовых прорвать тонкий слой современной цивилизации. Есть известный соблазн в балансе на грани восторга, ужаса и отвращения; отсюда, может быть, наш острый и болезненный интерес к этому человеку.
Стрела в колчане Божьем
1
В 1893 году крещеный бурят, практикующий тибетский врач Петр Бадмаев подал своему крестному отцу XII докладную записку под выразительным названием: “О присоединении к России Монголии, Тибета и Китая”. Он предсказывал, что маньчжурская династия скоро будет свергнута, дни ее сочтены, и советовал уже сейчас начать планомерную работу по утверждению в Срединной империи русского влияния, не то неизбежной после падения Цинов анархией воспользуются западные державы. Бадмаев предлагал тайно вооружить монголов, подкупить и привлечь на свою сторону ламство, занять ряд стратегических пунктов типа Ланьчжоу, наконец, организовать депутацию из Пекина, которая попросит русского государя принять Китай заодно с Тибетом и Монголией в свое подданство. “Европейцам пока еще не известно, что для китайцев безразлично, кто бы ими ни управлял, и что они совершенно равнодушны, к какой бы национальности ни принадлежала династия, которой они покоряются без особенного сопротивления”, – уверял царя Бадмаев.
Подобные идеи выдвигались и раньше. Еще Пржевальский писал об отсутствии у китайцев склонности к военному делу и считал возможным быстро завоевать весь Китай; по его мнению, для этого потребуется армия не многим большая, чем имели Кортес и Писарро при покорении ацтеков и инков. Отчеты Пржевальского предназначались для военного министерства и до Александра III, по-видимому, не доходили, иначе на сопроводительной записке Витте, представившего ему бадмаевский проект, он не оставил бы резолюцию: “Все это так ново, необыкновенно и фантастично, что с трудом верится в возможность успеха”.
Тем не менее Бадмаев получил на расходы два миллиона рублей золотом и выехал в Читу, где первым делом выстроил себе двухэтажный каменный дом в центре города[1]. Из Читы он совершил несколько поездок в Монголию и Пекин и вернулся в Петербург лишь через три года, когда вступивший на престол Николай II отказал ему в субсидиях. Ощутимых результатов его деятельность не принесла, но вектор имперской политики Бадмаев предугадал верно. Россия утвердилась в Маньчжурии, была построена Китайско-Восточная железная дорога, возник Харбин, Внешняя Монголия стала зоной русской экономической экспансии. В Тибет, который Бадмаев называл “ключом Азии”, с секретными миссиями направлялись казачьи офицеры из бурят, и англичане, в 1904 году войдя в Лхасу, искали там несуществующие склады с русскими трехлинейками.
А за четыре года до того, как бадмаевская записка легла на стол Александра III, Владимир Соловьев, будучи в Париже, попал на заседание Географического общества. Среди однообразной публики в серых костюмах его внимание привлек человек в ярком шелковом халате; это был китайский военный агент, как называли тогда военных атташе, генерал Чэнь Цзитун (у Соловьева – Чен Китонг). Вместе со всеми Соловьев “смеялся остротам желтого генерала и дивился чистоте и бойкости его французской речи”. Не сразу он понял, что перед ним представитель не только чуждого, но и враждебного мира. “Вы истощаетесь в непрерывных опытах, а мы воспользуемся плодами этих опытов для своего усиления, – передает Соловьев смысл его обращенных к европейцам предостережений. – Мы радуемся вашему прогрессу, но принимать в нем участие у нас нет ни надобности, ни охоты: вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для того, чтобы покорить вас”.