Ближе к вечеру Вагина отправили в губком с гранками завтрашнего номера. Пока их там инспектировали, сам он, сидя в коридоре, читал рукопись очерка «Под гнетом», написанного Надей и отданного ему на отзыв с условием ничего не говорить, если не понравится. Вокруг нее все что-то сочиняли, и она, отбросив сомнения, тоже решила вырулить на это магистральное течение жизни.
В очерке повествовалось о том, как гимназистка Таня, под которой Надя разумела саму себя, страдала под властью омского правительства. Ей пришлось на себе испытать все ужасы колчаковщины. Однажды ее выгнали из класса за красный бант, в то время как на самом деле он был цвета бордо, в другой раз под угрозой двойки за поведение заставили купить билет на благотворительный спектакль «Не все коту масленица», хотя Таня терпеть не могла подобные лживые спектакли. Было и такое: они с девочками собирали по дворам бутылки для госпиталя, чтобы потом наполнять их горячей водой и в холода обкладывать ими раненых вместо грелок, а гимназисты ходили за ними по пятам и грязно намекали на те отношения между мужчиной и женщиной, которые без слов можно выразить с помощью пробки и бутылки. После этого Таня всю ночь проплакала. В страшное время попрания всего светлого и чистого эта хрупкая девушка для многих олицетворяла собой идеал чистоты. Ее фигура произвела неизгладимое впечатление на учителя гимнастики в военно-спортивном клубе. Даже развратный гимназист К. наедине с собой должен был признать: Невыплаканная скорбь от сознания всей громады рыдающего горя человеческого окутывает лицо и весь физический облик Тани.
В редакцию Вагин вернулся около семи. Редактор еще сидел у себя в кабинете, в остальных комнатах не было никого, кроме Нади, ждавшей отзыва на свой труд. Вагин отдал редактору исправленные гранки, потом с его подписью отнес их в типографию, а когда поднялся обратно на второй этаж, увидел, что перед Надей стоит Даневич в своих неизменных очках, с портфелем в руке, и услышал ее голос:
— Карие.
— Нет, — ответил ей Даневич.
Тут же Вагин без труда восстановил весь разговор, который у них состоялся без него. В университете он бывал свидетелем таких бесед, и эта, надо полагать, ничем не отличалась от прочих. Обычно Даневич ловил какого-нибудь лопуха из новичков, выяснял, при деньгах ли тот, а затем предлагал пари. Нужно было с трех раз угадать, какого цвета у него, Даневича, глаза под темными очками. Простаки соглашались. Надя, значит, тоже клюнула и уже использовала один шанс из трех. Ей, бедной, в голову не приходило, что это задача в принципе невыполнимая.
— Голубые? — спросила она.
— Нет.
— Зеленые?
— Нет.
Все произошло так быстро, что вмешаться Вагин не успел. Даневич царственным жестом снял очки. Один глаз у него действительно был зеленый, с кошачьим оттенком, зато другой — совершенно черный.
— Сколько ты ему проспорила? — деловым тоном спросил Вагин.
— Двести рублей, — шмыгнув носом, сказала Надя.
— Ладно. Отдай сто.
— Почему? — возмутился Даневич.
— Один глаз она угадала и платит половину суммы. Оспаривать это Соломоново решение Даневич не стал.
Он с достоинством принял сотенную бумажку, после чего расстегнул портфель, вынул оттуда мрачно-серую, как флаг над тифозным бараком, тоненькую брошюрку и протянул ее Наде.
— Возьмите. На ваши же деньги. Здесь изложены основные принципы нашего движения. Мы боремся за то, чтобы язык идо был признан единственным международным языком.
Вагин взял у него брошюру вместо Нади.
— Если человек получит ее не даром, а за свои кровные, больше вероятности, что прочтет, — объяснил Даневич, защелкивая портфель.
— Ты только за этим и пришел?
— Вообще-то мне нужен Свечников. Где он?
— Нет и не будет, — отрезала Надя. Когда остались вдвоем, она спросила:
— Ну что? Прочитал?
— Прочитал.
— Если ты молчишь, я должна понимать так, что тебе не понравилось.
— Кое-что понравилось. Например, то место, где Таня стоит на обрыве над Камой и думает, что будь у нее крылья, она бы сейчас прыгнула вниз и полетела бы куда-нибудь далеко— Далеко от всей той грязи, которая ее окружает.
— И что тебе тут понравилось?
— Очень правдиво передано состояние молодой девушки.
— Я старалась быть правдивой, — сказала Надя.
— Тебе это почти удалось. Было бы еще убедительнее, если бы ты вспомнила ту песню… Помнишь, ты рассказывала, как вы с девочками пели ее на вечеринке.
Вагин шепотом напел на известный мотив:
Из-за острова Кронштадта,
На простор Невы-реки
Выплывает много лодок,
В них сидят большевики.
На передней Воля Ленин:
С Коллонтаихой-мадам
Свадьбу новую справляют,
Русь продавши всю жидам.
— Там, — вспомнил он, — особенно хороши последние строчки:
И кусками сыплет пудра
С вечно юной Коллонтай.
— Я с ними это не пела, — сказала Надя.
— Разве?
— Я только раскрывала рот.
— Зачем?
— Чтобы не выглядеть белой вороной.
— Но ведь в очерке речь не о тебе, а о Тане. Ты могла бы написать, что когда ее подруги запели при ней такую песню, она сказала им что-нибудь резкое, смелое. Это было бы вполне в ее характере.
— Между прочим, — вспомнила Надя, — я тогда имела смелость сказать им, что как мужчина Колчак мне не понравился. Маленький, черный, носатый. Совершенно не в моем вкусе. Когда они с генералом Гайдой вышли из автомобиля, я сперва подумала, что Гайда — это Колчак, а Колчак — Гайда.
Вагин хорошо помнил, как адмирал прошлой зимой приезжал в город, и Мариинскую гимназию в полном составе вывели приветствовать его на подъезде к Спасо-Преображенскому собору. Девочки стояли возле архиерейского дома с бело-зелеными, цветов Сибирской армии, флажками в руках. Эти два цвета символизировали снег и тайгу. Когда в Омске собирались учредить орден Возрождения Сибири, материалами для орденского знака должны были стать серебро и малахит.
Толпа густо заполнила площадь и устья втекающих в нее улиц. Под сапогами солдат оцепления пронзительно скрипел утоптанный снег. Согреваясь, люди топтались на месте, били каблуком о каблук. Лишь ряды духовенства в светлых пасхальных ризах оставались неподвижны.
Наконец послышался вдали шум мотора, хряск многих копыт, бьющих в снежную корку на мостовой. Раздались команды, замерли сибирские стрелки, сразу четко отделившись от притихшей толпы. Из-под горы вылетели четверо верховых, за ними, с надсадным урчанием одолевая подъем, показался автомобиль. Вокруг скакали казаки конвойного полуэскадрона в черных курчавых папахах. Затем те из них, что были впереди и с боков, оттянулись назад, резко осадили коней, взбив белую пыль. Поматывая заиндевелыми мордами, заржали лошади. Оркестр грянул «Коль славен Господь в Сионе». Эта мелодия Бортнянского, которую раньше играли куранты на Спасской башне Кремля, при Колчаке временно стала государственным гимном за неимением лучшего.
Шофер затормозил у края расстеленной от паперти ковровой дорожки. Часть казаков осталась в седлах, другие спешились, быстро и ловко построились в маленькое полукаре возле автомобиля, и при виде этой кавалькады, которая под музыку и оглушительное «ура» пронеслась в снежной пыли, чтобы с механической правильностью, изломившись, застыть на площади, Вагин почувствовал, как ледяным восторгом сдавило сердце. Впрочем, похожее чувство испытал он и год назад, когда по железнодорожной насыпи рядом с университетом медленно двигался сплошь увешанный красными флагами бронепоезд «Защитник трудового народа» с расчехленными орудиями и на одной из платформ оркестр играл «Интернационал».