Вскоре мы подкрались к вражеским укреплениям. Как раз перед этим мы обнаружили в высокой траве довольно толстый, хорошо заизолированный провод. Я счел находку важной и поручил Вольгемуту отрезать кусок и прихватить его с собой. Пока он за отсутствием иного инструмента мучился над этим со своими сигарными ножницами, что-то тренькнуло в проводе прямо перед нами. Возникли несколько англичан, которые начали работать, не замечая наших вжавшихся в траву фигур. Памятуя о печальном опыте последней разведки, я выдохнул едва слышно: «Вольгемут! Гранату туда!» – «Герр лейтенант, пусть они еще поработают» – «Это приказ, фенрих!»
Дух прусской казармы не замедлил сказаться и в этой пустыне. С фатальным ощущением человека, ввязывающегося в безнадежную авантюру, слышал я сухой скрип выдираемого взрывателя и видел, как Вольгемут, чтобы не высовываться, пустил гранату по земле. Она застряла в кустарнике, на полпути к англичанам, ничего, казалось, не замечавших. Несколько мгновений напряженного ожидания. Крррах! Молния осветила пошатнувшиеся фигуры. С отчаянным криком: “You are prisoners!”[18] – как тигры ринулись мы в белое облако. Беспорядочное действо разыгралось в доли секунды. Я наставил свой пистолет в чье-то лицо, светившееся мне навстречу из темноты, как бледная маска. Какая-то тень с пронзительным криком метнулась к проволочному заграждению. Это был такой дикий вскрик, вроде: «Уааа-э!», который может издать только человек, увидевший привидение. Слева от меня разрядил свой пистолет Вольгемут. Ефрейтор Бартельс в замешательстве швырнул гранату.
С первым же выстрелом обойма выскочила из ручки моего пистолета. Надсаживаясь в крике, стоял я перед англичанином, с ужасом вжимавшимся в колючую проволоку, и тщетно нажимал спусковой крючок. Выстрела не было, – все было как в беззвучном сне. В окопе перед нами меж тем зашевелились. Раздались окрики. Затрещал пулемет. Мы отпрыгнули назад. Снова стоял я в воронке, направив пистолет на возникшую прямо за мной тень. На сей раз отказ пистолета был к счастью: это был Биркнер, которого я считал давно пробежавшим мимо. Дальше мы неслись к своим окопам.
У наших заграждений пули свистели так, что пришлось прыгнуть в заполненную водой и спутанную проволокой воронку от снаряда. Раскачиваясь на матраце из колючей проволоки над поверхностью воды, я слышал, как пули жужжали, пролетая надо мною, точно мощный пчелиный рой, а ошметки проволоки и осколки мели по дну воронки. Спустя полчаса, когда огонь утих, я перелез через наши препятствия и спрыгнул в траншею, радостно встреченный друзьями. Вольгемут и Бартельс были уже здесь. Спустя полчаса появился и Биркнер. Всех переполняла радость по поводу благополучного исхода, сожалели только, что и на этот раз вожделенный пленник ускользнул от нас. То, что эпизод подействовал возбуждающе, я ощутил сразу, как только, стуча зубами, залез на нары в блиндаже и, несмотря на полное изнеможение, не мог уснуть. Я хорошо знал это ощущение предельной готовности, когда в теле будто действовал маленький электрический звонок. На следующее утро я с трудом ходил, ибо через одно мое колено, носившее уже несколько памятных отметин, тянулся большой порез от проволоки, а в другом засел осколочек от гранаты, брошенной Бартельсом.
Эти краткие вылазки, когда приходилось крепко держать себя в руках, служили хорошим средством закалить характер и нарушить однообразие окопного бытия. Для солдата главное – не скучать.
11 августа вокруг деревни Берль-о-Буа бродила черная верховая лошадь, угробленная с трех выстрелов каким-то ополченцем. Английский офицер, от которого она убежала, вряд ли мог спокойно наблюдать эту сцену. Ночью стрелку Шульцу в глаз попал осколок пули. В деревне тоже прибавилось потерь, так как начисто срезанные артиллерийским огнем стены все меньше защищали от вслепую строчивших пулеметов. Мы начали копать траншеи через деревню и воздвигать в опасных местах новые стены. В одичавших садах созрели ягоды, которые были тем слаще, что лакомиться ими приходилось под жужжание залетавших сюда пуль.
12 августа было долгожданным днем, когда я мог во второй раз за время войны ехать в отпуск. Но едва я отогрелся дома, как мне вслед пришла телеграмма: «Вернуться немедленно, подробности в комендатуре Камбре». Через три часа я уже был в поезде. На пути к вокзалу мимо меня прошли три девушки в светлых платьях, с теннисными ракетками под мышкой, – озаренный сиянием жизни прощальный привет, надолго задержавшийся в моей памяти.
21-го я снова был в знакомой местности, дороги кипели в связи с уходом третьей и прибытием новой дивизии. Первый батальон находился в деревне Экуз-Сен-Мен, ее развалины нам предстояло штурмовать два года спустя.
Паулике, дни которого тоже были сочтены, встретил меня. Он сообщил, что молодые люди из моего взвода уже раз двадцать справлялись, не вернулся ли я. Это известие живо взволновало меня и наполнило уверенностью. Насколько можно было судить, я в жаркие дни, ожидающие нас, не только был причислен начальством к свите, но имел и личные активы.
На ночь меня с восемью другими офицерами разместили на чердаке пустующего дома. Вечером мы еще долго не спали и за неимением ничего более крепкого пили кофе, который готовили нам две француженки из соседнего дома. Мы знали, что на сей раз нам предстоит битва, каких еще не знала мировая история. Мы жаждали победы не менее, чем войска, два года назад перешедшие границу, но были, пожалуй, опаснее их как более искушенные в бою. При этом мы были в отличном, самом веселом расположении духа, и такие слова, как отступление, были нам неведомы.
Увидевший участников этого жизнерадостного застолья должен был бы признать, что позиции, доверенные им, будут заняты, только если всех ее защитников перестреляют.
И именно этому суждено было свершиться.
Гийемонт
23 августа 1916 года нас поместили в грузовики, и мы отправились в Ле-Месниль. Мы уже знали, что должны осесть в легендарном центре битвы на Сомме – деревне Гийемонт, но несмотря на это настроение было отличным. Шутки, при общем смехе, перебрасывались с одной машины на другую.
Во время одной остановки шофер, заводя машину, раздробил себе большой палец. Вид этой раны вызвал у меня, всегда чувствительного к подобным вещам, почти тошноту. Тем удивительнее, что в последующие дни я был в состоянии вынести вид тяжелых увечий без всякого волнения. Это пример того, как целостный смысл определяет отдельные житейские впечатления.
С наступлением темноты мы вышли маршем из Ле-Месниля в направлении Сайи-Сайизеля, где батальон, расположившись на просторном лугу, снял ранцы и приготовил боевое снаряжение.
Впереди грохотали раскаты артиллерийского огня небывалой силы, тысячи сверкающих молний превращали западный горизонт в сплошное море бушующего огня. Непрерывным потоком возвращались раненые с бледными, осунувшимися лицами, часто бесцеремонно оттесняемые в кювет орудиями, с грохотом проносившимися мимо, или колоннами с боеприпасами.
Связной Вюртембергского полка представился мне, чтобы отвести мой взвод в знаменитый городок Комбль, где мы временно должны были оставаться в качестве резерва. Это был первый немецкий солдат, на котором я видел стальную каску, и он тотчас показался мне жителем некоего нового, таинственного и сурового мира. Сидя рядом с ним в кювете, я жадно расспрашивал его о житье-бытье на позиции и услышал монотонный рассказ о длящемся целыми днями сидении в воронках без всякой связи и подходных путей, о беспрерывных атаках, о полях, усеянных трупами, о жажде, доводящей до безумия, о повальной смерти среди раненых и о многом другом. Обрамленное кантом стальной каски, его неподвижное лицо и монотонный, сопровождаемый шумом фронта голос производили на нас жуткое впечатление. За какой-то короткий срок в чертах этого вестника, который должен был сопровождать нас во властилище огня, запечатлелось клеймо, отличавшее его от нас чем-то, чего нельзя было выразить словами.