Так каждый день. Столько лет.
А потом случилось то, о чём ты не знаешь, даже не догадываешься.
У нас стал появляться «дядя Юра». Длинный худой хмырь в очках. Приехал на своих «Жигулях» откуда‑то из Кременчуга заниматься в аспирантуре. Где мама с ним познакомилась — не знаю. Жил он где‑то в общежитии аспирантов. Сперва привозил мать с каких‑то концертов, потом просто заходил в гости. Один раз даже уселся со мной за письменный стол решать задачки, объяснять дроби.
Могу рассказать, как я от него отвязался.
— У тебя нет основ, — говорит.
— Знаю.
— Тогда давай начнём все сначала. Единица — это одна целая, понимаешь?
— Целая — чего? — спрашиваю.
— Как чего? Вот видишь, у меня в руках карандаш? Он целый. Это один карандаш. Одна целая. Ясно?
— Ясно.
Потом он вдруг ломает его пополам. А это был мой любимый карандаш, чешский, с таким мягким грифелем.
— Теперь что у меня в руках?
В это время мать в новом переднике входит из кухни с подносом, на котором нарезанный торт «Птичье молоко», чашки с кофе, так умильно на нас смотрит, тоже спрашивает:
— Что в руках у дяди Юры, деточка?
А я обозлился и молчу.
— Две половинки одного карандаша, — терпеливо объясняет этот хмырь. — Если выражать в дробях, одна вторая и одна вторая. Что будет, если их сложим вместе?
Он соединил обе половинки. Показывает мне. И снова спрашивает, великий педагог:
— Что будет? Что? Вот видишь, было две половинки, а теперь снова одна це–ла–я. Верно?
— Нет, — говорю. — Это два куска поломанного карандаша.
Ух он и обозлился, хотя слова не сказал. Молча встал, пошёл к обеденному столу есть «Птичье молоко».
А я с тех пор понял, что, раз уж меня поставили на учёт в психдиспансер, надо использовать это до конца, придуриваться, где только можно, чтоб не играть в одну игру с разными настоящими идиотами и сволочами.
Не знаю, на что мать рассчитывала. То, что он сволочь, ухаживает за ней только ради московской прописки и жилья, ясно было даже мне, семикласснику.
У нас была одна комната, у тебя с бабушкой и дедушкой — две. Из‑за этого мать всегда злилась, а теперь — особенно.
Однажды он приносит мне билет на спектакль в Центральном детском театре, другой раз они меня отправляют в кино на вечерний сеанс.
В общем, все ясно.
И тут, когда предсказание бабушки Беллы начало исполняться, она вдруг умерла.
Мать легко отпустила меня на похороны. Здесь‑то после большого перерыва мы с тобой и увиделись. Сначала в крематории, потом дома на поминках. И я увидел, что дедушка стал совсем старый, дряхлый какой‑то. Да и на тебя было страшно смотреть. Всем заправляли твои друзья и знакомые — готовили, накрывали на стол. Игорь, Тоня. Пришёл Артур Крамер.
Ты проводил меня вечером на метро, дал фотографию бабушки, пакет с мандаринами, пирожками.
А вскоре, перед Новым годом, за неделю или за две, мать стала каждый вечер говорить, что она себя плохо чувствует, собирается лечь в больницу. И этот хмырь из Кременчуга долдонил: «Здоровье матери превыше всего».
Я сначала даже не понял, к чему они клонят.
Но как‑то вечером, когда мы с ней были одни, она охнула, схватилась за сердце, говорит:
— Сейчас буду звонить в неотложку, мне плохо, а ты собирайся к отцу. Увезут в больницу, умру — с кем останешься? Вот сумка, собирай рубашки, трусы, майки. Нет сил тебе помогать. Все учебники и тетради — в ранец быстро!
Я опешил. Испугался, что и она умрёт. И её отвезут в крематорий… Стало её жалко. Даже заревел, дурак, кинулся к ней.
А она подгоняет:
— Быстро, быстро! Ты же хотел жить с отцом, вот и будешь.
А я все реву.
— Мамочка, не хочу, чтоб ты умирала. Я тебя не брошу, вызывай, не беспокойся, я на самом деле сам всё умею. Я тебя буду ждать, а ты лечись. Подметать буду и мусор выносить…
— Провожу тебя — вызову. — И тут она сама стала пихать в сумку мои вещи.
А сумка оказалась с рваным боком. Тогда она вынула из шкафа стопку наволочек, выбрала какую похуже, перевалила вещи туда, завязала сверху узел.
— Одевайся. Вот пятак на метро. Ранец не забудь. — И такая злющая улыбка появилась на её тонких накрашенных губах. — Исполнилась твоя мечта — будешь жить с папочкой.
В этот момент я все понял. Весь этот театр.
Она уже нахлобучила на меня ушанку, заставляла надеть пальто.
А я сбросил его на пол, ору:
— Ничего ты не больная! Хочешь выпихнуть меня со своим хахалем, вот и все!
Мать размахнулась, как ударит по щеке.
— Пошёл вон, урод проклятый! Не дам испортить мне жизнь!
Схватила узел, ранец, открыла дверь, вышвырнула их на лестницу, а потом и меня вытолкала, швырнула вслед пальто.
И дверь захлопнула.
Я продолжал орать, плакать, колотить кулаками по двери, пока не почувствовал, что у меня как‑то рот не закрывается, перекосило.
Холодно стало.
Рот все не закрывался.
Я надел пальто, ранец, подобрал свой узел. Спустился по ступенькам, вышел из подъезда в переулок. А там метель метёт, кружит вокруг фонарей. И телефонная будка светится.
Какой‑то прохожий шёл вдоль тротуара, собаку прогуливал.
Я кинулся к нему, протянул пятак.
— Дяденька, разменяйте, две копейки надо.
Он почему‑то уставился на меня, начал в карманах шарить. Потом сунул двухкопеечную, пятака не взял, только спросил:
— Что с тобой случилось, мальчик?
Я не ответил, побежал к будке.
До сих пор не знаю, зачем я наврал тебе, что маму в больницу взяли. Может, стыдно было, что родная мать выгнала?
Я стоял возле будки, видел, как к нашему дому подкатили «Жигули», как вышел оттуда этот хмырь, взял из багажника два чемодана, вошёл в подъезд.
А потом на такси примчался ты. Схватил меня, больно так сжал. И мы поехали.
Ну, это я сильно отвлёкся. Зато теперь все до конца рассказал тебе, как оно было. Как вспоминал в поезде «Москва–Сухуми» своё так называемое детство.
И сейчас пришлось вспомнить.
Надеюсь, получу вызов, уеду наконец — забуду обо всём навсегда. И о том, что было после того, как сошёл на перроне в Сухуми.
С самого начала, как только выпрыгнул из вагона, в груди будто струна натянулась, стала дрожать сама по себе. Даже испугался. Растёр грудь — не проходит. Так и шагал к выходу в город. В одной руке твоя дорожная сумка, другой рукой грудь растираю.
С ходу окружили несколько старух в чёрном: «Комната надо? Комната надо?»
— Почём? — спрашиваю.
«Кто его знает, — думаю, — может, придётся провести здесь два–три дня. Нужно все разведать, как следует приготовиться. В гостиницу опять же путь заказан».
В общем, сговорился — два рубля в сутки за койку в комнате у моря.
Сели с хозяйкой в троллейбус, поехали с вокзала. В городе солнечно, как весной. А стоял декабрь. И в груди у меня эта самая струна все дрожит.
Сухуми тебе известен. Сошли недалеко от набережной, там, где речка Беслетка впадает в море. То самое место, куда я стремился. Вот, думаю, удача.
Через калитку прошли за ограду. Там дом двухэтажный, белый. И внизу, возле лестницы, ведущей наверх, дверь. Хозяйка отперла её, ввела в комнату. Столик, стул, две раскладушки с матрацами, умывальник. Повернуться негде.
Ну, хозяйка одну раскладушку убрала, дала мне ключ, и я остался один.
Скинул куртку, повесил на гвоздь в беленой стене. Сижу и думаю: «Где я? Почему случилось, что я так хотел жить с тобой, и вот прожил три года, и ты далеко, а я тут, в этой комнате…«Тогда я впервые пожалел, что не оставил тебе чего‑нибудь вроде этой тетради.
Наверное, и сидел‑то минут десять. Стало, холодно. Надел куртку, вышел, запер дверь.
На улице было теплее, чем в доме.
Захотелось есть. Но я первым делом зашагал к реке, где у берега за проволочным забором виднелись причаленные лодки.
Ты сам открыл мне это место, навёл на мысль. Помнишь, когда в последний раз были в Сухуми, ты приходил сюда со мной и местным своим знакомым — Георгием Павловичем; вместе в его шлюпке уплывали в море на рыбную ловлю. И ты однажды сказал: «Турция близко. Какие‑нибудь сутки–двое на веслах…» А Георгий Павлович добавил: «Если с двигателем, вообще чепуха, полсуток».