Литмир - Электронная Библиотека

Попутчики позвали меня завтракать. А потом начали собирать манатки, и за час до Гагр вылезли со своими вещами в тамбур.

Когда они наконец сошли, я остался в купе один, как царь, и только хотел завалиться подремать до Сухуми — надо было экономить силы, — как дверь открылась и ко мне заглянули два чёрных небритых хмыря.

Сначала они пригласили меня пойти в другое купе, потому что им не хватало партнёра для игры в какое‑то «кавказское очко», а когда я отказался, выложили на столик книжечки–гармошки. Одну с фотографиями Высоцкого, другую со Сталиным, третья — фотографии полуголых баб.

Фотография Высоцкого была у меня с собой в сумке, и я зачем‑то выложил трёшник за гармошку с изображениями Сталина.

И вот вместо того чтоб лечь спать, я стал рассматривать «отца народов» в разных видах: в белом мундире с огромной звездой на погонах, в скромном кителе. То он выступает с трибуны, то снят со своей дочерью Светланой, то стоит во время парада на Мавзолее, а под ним написано «Ленин».

На вид Сталин даже красивый. Как тебе кажется? Ласковый такой на вид, сука.

О Сталине у нас с тобой ещё будет речь впереди. А пока никак не доскажу про маму, как мы с ней тебя накололи.

Я продолжал таскаться в свою вторую, обыкновенную школу. Мне ставили тройки с натяжкой по всем предметам, потому что мать и здесь дарила учителям подарки, зазывала в гости, жаловалась, что я родился с этой самой асфиксией — пуповиной, обвившейся во время родов вокруг горла… Вспомнила, на мою голову.

Асфиксия так асфиксия. Я и вовсе перестал учиться, уроки делал только для вида, просто отсиживал над учебниками и тетрадками, чертил в них что попало, несмотря на мамины подзатыльники и скандалы.

В новом классе мальчишки меня лупили, пользовались тем, что я худой и слабый, мускулов никаких. Однажды зимой, когда шёл после уроков, отняли у меня ранец с учебниками, кинули его в пустой мусорный бак. Знаешь, есть такие — огромные, квадратные.

Я туда еле залез, чтоб достать. А они захлопнули железную крышку.

В грязном, вонючем баке стало темно. Взгромоздились сверху, стали топать ногами, грохотать. Я канючил, чтоб выпустили, плакал, кричал: «Гады! Гады!»

Они смеялись.

Потом стало тихо. Убежали.

Я попытался откинуть крышку, толкал руками, головой. Не поддавалась. На ней есть такая скоба. Они прикрутили её к баку проволокой. Вот почему ничего не получалось. И когда я совсем обессилел и стал замерзать, я из последних сил заорал : «Папа!»

Ты, конечно, не услышал меня. Не мог услышать на другом конце города, понимаю. Но только с тех пор я перестал называть тебя папой. Ты для меня стал «отец».

Меня спас другой человек, какой‑то старик прохожий.

На следующий день я отказался идти в школу. Мать и лупила меня, и уговаривала, пила валерьянку. Потом заперла, поехала к своим родителям советоваться.

И через два дня отвела к знакомому психиатру в диспансере, уговорила поставить на учёт, оформила какие‑то бумаги. Вскоре я оказался в школе–интернате для идиотов.

Потом мне приходилось бывать в местах и похуже этого интерната, но именно тогда я, маленький третьеклассник, понял, что за мир, куда я попал. Мир, где родители предают своих детей.

Врачи и учителя орали на несчастных дебилов, оглушённых таблетками, на всех этих писунов, косых, пускающих слюни…

Я не проглотил ни одной таблетки. Тайком выплёвывал. Благодаря тебе я прожил в этом заведении только трое суток. Но я их запомнил навсегда. Если б ты знал, какими длинными они мне показались!

После уроков нас выводили во двор. Там был обнесённый металлической сеткой пятачок. Туда набивали детей, а потом дверца запиралась, мы должны были «гулять» под надзором «воспитателя», который стоял снаружи клетки, курил и покрикивал на нас.

Шёл мокрый снег, под ногами была снежная каша. Мы толклись там, замерзая.

Представь себе, когда ты появился в этом дворе, подбежал к решётке, к воспитателю, я сразу понял, что ты меня вызволишь, но даже не обрадовался. Все во мне было убито, онемело.

Помню, как ты требовал, чтоб меня немедленно выпустили из этого, загона, как бегал к заведующей, как дверь наконец отперли. Помню, как сидел в приёмной, согревался и слышал, как ты спорил в кабинете, как выходил к секретарше подписывать какую‑то бумагу.

А толку что? Мать всё равно не отдала меня тебе. Наоборот, устроила скандал за то, что увёз из интерната. Снова запретила брать на субботу–воскресенье. Перевела в другую, уже третью в моей жизни школу, где я проучился до седьмого класса.

Теперь мы виделись только во время летних каникул.

Тебе, конечно, будет обидно, но все твои старания, все путешествия, которые ты устраивал, вызывали во мне лишь злобу.

Помнишь то лето, когда тебя пригласили на раскопки в Осетию? Вот фотография, наклеиваю и её, чтоб как следует вспомнил.

Видишь, на фоне горы археологи, окрестные жители и ты, который нашёл своей ладонью могилу до нашей эры. А сзади, из‑за чьего‑то локтя, высовываюсь я в своей панамке.

Ты тут самый главный. Тебя все уважают, удивляются. Я тоже гордился тобой.

В тот день к вечеру я ушёл с местными ребятами на горную речку, хоть ты мне и запрещал. Не помню её названия. Они стали купаться там, где тихо, вроде запруды.

Ты ничего не видел, сидел на берегу в крестьянском доме со своими археологами над планами и чертежами. Тебе было не до меня. Никому не было до меня дела. Кончался август. Наступало время ехать в Москву, снова ходить в школу, где меня дразнили «асфиксия», потому что мать и здесь объяснила, что я вроде не

такой, как все, чтобы мне оказали снисхождение, меньше с меня требовали.

Учителя просто махнули рукой, терпели, ставили тройки, переводили из класса в класс, потому что у матери оказалась очередная знакомая в роно и какие— то справки.

Все на меня махнули рукой. И вот когда я плавал с ребятами и почувствовал, что течение закрутило, выносит из запруды прямо в реку, грохоча, несёт среди обломков скал и валунов, я не испугался. Даже захотел утонуть. Или чтоб разбило о камни.

Так хорошо, когда тебя несёт и ничего не надо делать.

Это не я, а моя рука сама схватила за нижнюю ветку куста, растущего у воды. А потом по берегу побежали пацаны и взрослые, вытащили, привели к тебе.

Ты, как Кутузов в избе, сидел со своими археологами.

Помнишь, ты вскочил, прижал к себе меня, мокрого, замёрзшего? Совсем не ругал за то, что я полез в реку. И всё равно я чувствовал твою досаду, чувствовал, что испортил тебе настроение, помешал.

И от этого мне стало приятно.

Так и тянулась такая жизнь, которую и жизнью‑то назвать нельзя. Утром мать торопливо сплавляла меня в школу; днём я приходил и, если она была на работе, сам грел себе суп, вермишель с нарезанными кружочками докторской колбасы (всегда на обед одно и то же) и должен был идти гулять или садиться за учебники.

Но зачем было делать уроки? Как говорили учителя, я не знал основ, и поэтому математика давно казалась тарабарщиной. И все остальное, кроме географии, тоже не интересовало.

Да к чему я это пишу? Ты и сам все знаешь.

Теперь, вместо того чтоб путешествовать по коре тополя, я вставал на диван и путешествовал по большой карте мира, которую ты подарил мне на день рождения. Она висела над диваном.

Или листал разные детективы, они появлялись у нас без конца — любимое чтение матери. Или включал телевизор.

Мать приходила усталая. Сразу начинала ругать за то, что не гулял, не подмёл, не вымыл сковородку.

Я знал заранее всё, что она скажет, что сделает: поужинает и сядет звонить своим родителям, сестре, брату — жаловаться на меня, на своё музучилище и, самое главное, проклинать тебя.

Потом накормит, заставит лечь спать, а сама усядется в кресло смотреть какое‑нибудь кино по телевизору.

Я лежал под своей картой мира, думал о тебе, о бабушке Бёлле и дедушке Лёве, о том, что вы живёте своей жизнью, вам хорошо.

Правда, иногда днём, когда матери не было дома, звонил то ты, то бабушка. Да что толку от этих звонков? От них только хуже делалось.

4
{"b":"303948","o":1}