– Сейчас-то ничего, ей сделали укол, и она спит. А по ночам плачет. Каждую ночь…
Пять лет назад ее дочь потеряла зрение. И с тех пор, впав в депрессию, беспрерывно плачет. Синтаро старался слушать ее внимательно. Но чем внимательнее он вслушивался в ее слова, тем больше рассказ ее казался ему почему-то малоубедительным. Может быть, потому, что она избегала говорить о печальных обстоятельствах, вызвавших болезнь дочери. Высказав все, что ей очень хотелось сказать, женщина приободрилась и энергично зашагала по дороге. На ее загорелом лбу выступили капельки пота, она учащенно дышала.
Дочь ее, которой в этом году исполняется семнадцать, поместили в палату рядом с комнатой, где ночуют Синтаро с отцом.
– Где это мы? Я здесь никого не знаю. Где же мы все-таки?
Вчера вечером, после ужина, он слышал этот шепот, а потом, как и говорила мать девушки, раздался плач. Сначала тихий, потом все громче и громче… Но через некоторое время он стал похож на доносившееся издалека монотонное журчание реки.
На закате в палату стали проникать яркие лучи солнца. Синтаро встал и начал прилаживать к окну бамбуковую штору. Нужно привязать ее прямо к металлической решетке. Вчера, как он ни бился, это ему не удалось, а ничего другого придумать было невозможно. Перпендикулярно вставляемые в бетон оконного проема металлические прутья были круглые и гладкие, да к тому же, когда он с трудом дотягивался до верха окна, пальцы теряли силу, веревка еле затягивалась в узел, сразу ослабевала, и штора под собственной тяжестью сползала вниз. Так повторялось много раз. Но наконец, совершенно случайно, чуть покосившаяся штора, опустившись на треть окна, застряла между прутьями – Синтаро решил оставить ее в таком положении… Все-таки в комнате стало значительно темнее. Теперь свет, проникавший сквозь овальное отверстие шириной в две ладони, падал спящей матери на грудь, и лицо ее оставалось в полумраке. Но когда Синтаро вернулся на свое место, оттого, что окно теперь было завешено, кисло-сладкий запах – возможно, ему это только казалось – стал еще назойливее.
Действительно ужасный запах. Нет, не трупный запах, а причудливая смесь вони кошачьей мочи, гнилого лука и вареной рыбьей требухи. Сначала Синтаро подумал, что это вонь, характерная для любой твари (будь то животное или человек), заключенной в клетку. Но теперь понял: источник запаха – препараты, применяемые при лечении пролежней… Вдыхая этот невыносимый запах, Синтаро вспоминал мокрую, впитавшую гной марлю, которую врач вынимал из пролежней. И тут же в его памяти всплыл голос матери, прошептавшей: «Отец». Это было настолько удивительно, что казалось нереальным. Синтаро удручался, но в то же время испытывал успокоение. Ведь благодаря одному этому слову с плеч матери, должно быть, свалился груз, который она несла на протяжении тридцати лет. Слова матери его нисколько не взволновали. Он испытал лишь удивление. Ему показалось тогда, что бледный санитар пристально взглянул на него и его рот искривился улыбкой. Все находившиеся в палате молчали. Сестра по-женски растроганно посмотрела на стариков супругов. Вслед за ней и Синтаро стал переводить взгляд с отца на мать. Мать обратила невидящие глаза к мужу. Отец, потупившись, улыбался. У обоих лица казались загорелыми. Очень трогательная получилась картина. Морщины у рта отца – возможно, так падал свет – казались блестящими; глаза матери, пролившие слезы, стали красными. Вот-вот должен был раздаться вздох. Но вместо этого кто-то вдруг громко чихнул. Врач. Достав из-под халата хрустящий носовой платок, он высморкался и повелительно произнес:
– Пошли.
Пригнувшись, он переступил через порог и, широко шагая, вышел из палаты. В комнате сразу же началось движение – санитар и сестра в замешательстве бросились вслед за врачом.
Синтаро растерялся, не зная, как быть. Случившееся казалось ему необъяснимым. Или, вернее сказать, из-за жары и усталости у него пропало всякое стремление «понять», и он погрузился в атмосферу безотчетной тревоги. Действительно, уж не нарочно ли врач так громко чихнул? В теперешних обстоятельствах возможно все что угодно. У врача, в одиночку ведущего это огромное отделение, нет возможности долго оставаться в палате – это так, но вполне можно представить себе и его нежелание участвовать в трогательной сцене, разыгрываемой между пациенткой и ее семьей. Возможно, и в самом деле в этой сцене были сентиментальные моменты, способные вызвать антипатию обитателей лечебницы. Но независимо от этого Синтаро показалось, что врач почему-то испытывает неприязнь к их семье. Он и раньше чувствовал, что тот относится к нему неприязненно, но теперь понял: вся их семья представляется врачу какой-то странной и подозрительной.
Даже после того, как затея с курами провалилась, отец по-прежнему целыми днями пропадал в саду. А мать бралась за любую подвернувшуюся работу: гладила белье в соседней прачечной; помогала комиссионеру, торговавшему на черном рынке; мыла голову, неуверенно мяла плечи и поясницу клиентам косметолога и массажиста, которому сдала часть дома. Толку от ее работы, разумеется, было мало, и они вели трудную, даже рискованную жизнь. Определенным в их жизни было лишь то, что их выгоняли из дому… Дом уже перешел от дяди к другому владельцу. Неожиданно явившись к ним, дядя, улыбаясь во весь рот, представил красномордого человека – это, мол, мой приятель, – а сам укатил, оставив его уже как хозяина. Он самыми разными способами добивался, чтобы они убрались из дома. Мать, обогатившись полученными откуда-то новыми сведениями, выработала тактику сопротивления.
– Хм, этакий человек – хозяин дома?! Да нет же, он, конечно, подставное лицо братца. Обычный крючкотвор. Тот решил использовать его – самому-то неудобно сказать нам: убирайтесь! Нет, меня не проведешь – это его обычная манера. Он всегда был хитрованом, – горячилась мать.
Но с тех пор выражение ее лица изменилось. Казалось, вместо прежних ее глаз появились другие, лихорадочно блестевшие, все время бегавшие по сторонам, – она напоминала беглого преступника.
День шел за днем, будто к одной рваной тряпке пришивали другую, такую же рваную. Выйдя рано утром из дому, мать возвращалась в первом часу ночи последней электричкой, тяжело нагруженная сахарином и адзиномото[10], обессилевшая, валилась с ног у очага и сразу засыпала. А в доме, лишенном женских рук, царил несусветный беспорядок. Постели никогда не убирались и не высушивались, вытащенные из шкафов вещи валялись на полу, и, когда в конце концов весь дом оказался заваленным нижним бельем, носками и всякими другими вещами, их беспорядочно, точно отбросы в мусорный ящик, заталкивали в освободившиеся шкафы, и потом пила вдруг обнаруживалась в буфете, а объедки кукурузного хлеба, грязные чашки – в платяном шкафу. Во всех углах с потолка свисала паутина, по комнатам летали куски ваты и пыль, казалось, там стоит туман. И среди этого невообразимого беспорядка отец, подбрасывая в печь сосновые ветки, варил для кур рыбью требуху и удивительно педантично и аккуратно раскладывал на полке, будто это была полка для обмундирования в казарме, вещи, с которыми он приехал с фронта. Дом жил в тяжких трудах, и мелочи повседневной жизни, причудливо переплетаясь, вселяли в его обитателей тоску и тревогу.
– Неужели вы до конца дней собираетесь вести такую жизнь? Почему вам не вернуться в деревню, родня помогла бы вам устроиться, – говорили иногда родственники, с которыми тогда еще не были прерваны отношения.
Но всерьез отвечать на вопрос «почему?» никто из них не собирался. Да и от дяди, брата отца, который владел родительским домом, не было ни слуху ни духу.
«Домовладелец» первое время приезжал каждый месяц и ругался на чем свет стоит. Потом стал появляться раз в два месяца, постепенно время его отсутствия удлинялось, и кончилось тем, что он не показывался по полгода. Приехав однажды, он вдруг от нечего делать заглянул в курятник, после чего уселся на пороге и заявил: