Синтаро зажег спичку, и она прикурила, прикрывая огонь ладонями. Затянувшись, женщина со смехом обернулась к своим приятельницам, а потом спросила, кого он приехал навестить. И когда Синтаро сказал, что мать, она стала задавать новые вопросы:
– А кто ваша матушка? Синтаро назвал имя.
– Понятно, Хамагути-сан. – Лицо ее стало глубокомысленным. – Хамагути-сан, она очень хороший человек. Очень хороший человек, – повторила женщина.
Синтаро рассмеялся. Ему следовало помнить, что она ненормальная. Женщина покраснела и затараторила:
– Она очень хороший человек, очень хороший человек. Если б не была хорошим человеком, я бы не говорила, что хороший человек. И потому, что хороший человек, я ей стираю. Как жалко ее, взаправду жалко. Умрет она. Я не перенесу.
Сказав это, женщина с двумя сигаретами в руке – одну она еще курила – побежала к подругам.
Женщина напомнила Синтаро то время, когда он служил в армии. Она принадлежала к типу людей, которых всегда можно встретить в любом коллективе. Бывает, добренький с виду солдат второго года службы из кожи лезет – заботится о тебе, – а глядь, из твоего мешка пропадают вещички. Наверно, и эта женщина обучала мать порядкам, принятым в лечебнице, очень важным здесь жизненным премудростям. Когда попадаешь в новую обстановку, незнание мелочей чревато множеством неприятностей. И очень хорошо, что рядом с ней оказалась такая женщина. Но стоило представить себе мать, поющую по вечерам вместе с остальными здешними больными, и ему стало невыносимо горько.
Мать очень любила петь. Даже после того, как ее поместили в лечебницу, даже забыв обо всем, что было в прошлом, она до самого последнего времени пела длинные грустные песни. Ребенку неведомо горе, которое он причиняет, когда он капризничает, его баюкают, но прошлого он не помнит. Весной дождь стучит по навесу, осенью в саду роса, а ему невдомек, что мать молится о нем и глаза ее не просыхают» – вот такую песню она пела. Это была, так сказать, ее главная песня. Она, бывало, пела ее с утра до вечера. Мать, конечно, делала это по привычке, бессознательно. И именно потому, что бессознательно, Синтаро еще острее ощущал, как трудно ей подавлять свои чувства. Возможно, из-за этого ее постоянного стремления подавлять свои чувства детское сердце Синтаро испытывало потребность задавать вопросы: что я значу для матери? Что такое мать и что такое сын? И вот, подумал он, только что душевнобольная, выклянчившая у него сигареты, неожиданно помогла понять чувства матери. Мать и ребенка связывает некая привычка. Но в этой привычке есть свое особое содержание.
Услыхав низкий гудок плывущего по морю судна, Синтаро вернулся в комнату, где провел прошлую ночь.
На следующий день, как и накануне, он проснулся от проникших в комнату ярких солнечных лучей. И так же, как вчера, дремал, пока не принесли завтрак. Но в отличие от вчерашнего он был спокоен и понял, что постепенно свыкается с обстановкой. С завтраком вместо бледного санитара в комнате появилась невысокая женщина в переднике, лет пятидесяти. Расставляя еду, она поинтересовалась самочувствием матери. Синтаро пробормотал что-то неопределенное, и она сказала:
– Жаль ее, она такая хорошая.
Женщина рассказала, что до недавнего времени сама была пациенткой этой лечебницы.
– О-о, – Синкити внимательно посмотрел на нее. – И совсем поправились?
Женщина ответила, что да, поправилась и вернулась домой, но делать ей там совсем нечего и она приходит сюда, в лечебницу, помогать. Живет она в К. и раньше содержала небольшой ресторанчик, но, пока находилась в лечебнице, его продали. Разговаривая, женщина все время поглаживала волосы и смотрела на море за окном. Во всем ее поведении ощущались сохранившиеся привычки хозяйки ресторана. Косметикой для лица она не пользовалась, но волосы были напомажены, и этот запах, казалось, проник даже в коробку с рисом и миску с супом из мисо. Однако отца женщина явно заинтересовала, и он стал выискивать темы для разговора. Есть ли у нее дети? Что она больше всего любит из еды? – спрашивал он.
– Раньше я терпеть не мог вареное. А на фронте поел солдатской пищи и теперь что хочешь съем.
– Вы были на фронте? Простым солдатом? – расспрашивала женщина. – Да, тяжело вам пришлось. У меня погиб двоюродный брат, ефрейтором был, – рассказывала она, по-прежнему не отрывая глаз от окна.
– Наверное, в Маньчжурии? Когда он погиб? – спросил отец, сжав губы и с интересом глянув на женщину.
Однако она, казалось, забыла о разговоре. Или, может быть, не понимала, о чем говорил заикавшийся Синкити.
Синкити все считали добрым человеком: и родные, и сослуживцы, и подчиненные, и университетские приятели. Казалось, он и живет-то на свете лишь ради того, чтобы поддерживать эту репутацию. Никаких других отличительных черт у него не было. Даже на действительной службе он выглядел отставным офицером, зачем-то надевшим форму. Сейчас никому бы и в голову не пришло, что когда-то он был кадровым военным. Да и вообще никаких профессиональных черт заметить в нем было невозможно. Глядя, как он садится у порога на лошадь, отправляясь на службу, мать говорила:
– Ну можно ли так? Он не садится на лошадь, а вползает на нее. Увидит кто-нибудь – позора не оберешься. И зачем только этот увалень стал военным? Ему бы монахом быть в самый раз.
Однако по мере того, как фронт на материке разрастался, мнение матери о нем изменилось:
– Раз уж он военный, ему под силу заниматься всем, что доступно обычным людям. Будь он в какой-нибудь фирме, он бы там спокойно рядовым служащим доработал до пенсии.
Синтаро не знал, справедливо ли мнение матери об отце. Из ее слов он лишь уловил, что таких, как отец, люди не любят, а женщины и вовсе ни во что не ставят. И сейчас, глядя на женщину, которая, не отвечая отцу, стоит, повернувшись к окну, и источает запах напомаженных волос, он вспоминал слова матери. Утеряв нить разговора, отец некоторое время растерянно смотрел на женщину, потом глаза его затуманились, и, отказавшись от своей затеи, он склонился над коробкой с рисом и стал есть. Отец выглядел отвергнутым самцом, а полноватая пятидесятилетняя женщина – холодной самкой…
Как и вчера, у Синтаро не было ни малейшего аппетита. Но он считал, что обязан съесть стоявшую перед ним еду. Почему обязан? Потому ли, что рис в коробке пах алюминием и жидкостью для волос? Или оттого, что такие же коробки стояли на полу в коридоре лечебницы и по одной задвигались в отверстия в нижней части дверей? А может быть, просто потому, что ему надо было отвести глаза от отца и женщины? Во всяком случае, понимая, что есть он должен, Синтаро съел без остатка и рис, и суп из мисо, и рыбу. Поев, он почувствовал лишь тяжесть в желудке – еда ни от чего его не спасла.
Стало жарко, как в полдень. Наверно, у постели матери уже кружат огромные жирные мухи. Вспомнив, с какой удивительной энергией отгонял он от матери этих мух, Синтаро отправился в ее палату, оставив в комнате доедавшего рис отца и женщину, дожидавшуюся, пока тот поест, чтобы убрать посуду.
Когда он подошел к двери, ведущей в ту часть здания, где находились палаты тяжелобольных, рядом внезапно вырос тот же самый мужчина с забинтованной шеей. Он еще вчера почему-то произвел на Синтаро неприятное впечатление. Может, из-за забинтованной шеи, но скорее всего потому, что его полуседые, коротко стриженные волосы, дряблые, обвислые щеки выдавали в нем человека сильного и в то же время нервного. Подобные лица часто бывали у прапорщиков жандармерии. Такой никому не сделает замечания, но зато потом даст оценку каждому и аккуратно занесет в блокнот… Мужчина внимательно посмотрел на Синтаро, нахмурился и покачал головой. Непонятно, что это должно было означать, но церемониться с ним особой необходимости нет, подумал Синтаро и, пройдя мимо него, направился в палату матери. Ей как раз меняли простынки. Это почему-то подействовало на Синтаро умиротворяюще. Вынося грязные простынки, санитар сказал с улыбкой: