Сабина как-то спросила ее, почему бы ей не написать в отдел здоровьехранения – они ведь лучше знают, где нужны медсестры.
Мама Валя сцепила руки, так что косточки пальцев побелели, тихо ответила:
– Спасибо, это очень хороший совет. Сегодня же напишу, – и быстро ушла в нашу комнату. Когда я вошла за ней, она лежала на кровати лицом в подушку и плакала. Я испугалась и спросила, что с ней, а она прошипела: «Закрой дверь!» – хотя дверь была закрыта. Мне стало ее жалко, я села рядом с ней на кровать и погладила ее плечо. Она сбросила мою руку и закричала в подушку, так, чтобы получалось тихо:
– Люблю я этих советчиков! Советуют, сами не знают что. Я напишу в отдел здоровьехранения, а они тут же выяснят, что я не Столярова, а Палей. И дадут мне работу в лагере!
Я знала, что лагерь бывает летний и пионерский, но побоялась спросить ее, что в этом плохого, потому что после смерти Леши она стала очень нервная, тем более что деньги, полученные от обменщиков, быстро подходили к концу. А из-за того, что она стала нервная, она совсем не могла переносить музыкальные концерты Ренаты и Евы. Из-за мамывалиных скандалов Ева перестала со мной разговаривать, как будто я была виновата. Особенно, по ее словам, я была виновата в том, что меня звали Сталина.
Как-то, когда мама Валя после очередного скандала, сердито хлопнув дверью, выскочила из квартиры, я услышала сквозь дверь, как Сабина попросила Еву не упрекать меня за мое имя, сказав при этом странную фразу: «Тебе что, мало неприятностей?» И еще более странно было, что в ответ на эти слова Ева начала рыдать и биться в истерике. В самый разгар ее истерики кто-то стал открывать входную дверь своим ключом, и в коридор вошла не Рената и не мама Валя, а высокий толстый мужчина в очках и в голубой теннисной рубашке, обтягивающей его круглый живот.
Не обращая на меня никакого внимания, он прямо подошел к Сабининой двери и открыл ее, не постучав. Ева тотчас же перестала рыдать и бросилась к нему с криком: «Папа приехал!» Выходит, у них есть папа! Дверь закрылась, и я осталась в темноте коридора, пытаясь разобраться в их делах. В спальне для этого неожиданного папы кровати не было, вряд ли такой толстый папа смог бы поместиться с Сабиной на узкой больничной койке. Правда, можно было выставить одну из дочек в столовую на диван, – посмотрим, сделают они это или нет. Оставался еще вопрос, он папа только Евы или и Ренаты тоже?
Чтобы выяснить этот вопрос, я решила еще постоять в коридоре, раз меня никто не замечал, но из этого ничего не вышло – дверь распахнулась, и из нее выскочила Ева с криком:
– А что я, интересно, буду делать на кухне?
Значит, ее почему-то из комнаты выставили.
– Можешь почистить картошку на обед, – ответила Сабина.
– Но мне нельзя портить пальцы, – завизжала Ева.
– От одного раза ничего не случится, – утешил ее папа и закрыл дверь.
Я быстро сделала вид, что чищу туфли, которые давно пора было почистить, и застряла в коридоре прямо под Сабининой дверью. Они там говорили громко, но я не смогла понять ни слова, потому что слова были какие-то незнакомые.
– Они говорят по-еврейски? – осмелилась я спросить у Евы, которая меня терпеть не могла, но на этот раз ответила: – Нет, по-немецки.
Я просто обалдела:
– Почему по-немецки?
Тут Ева порезала палец и стала его сосать, и я решила помочь ей чистить картошку – мне-то пальцы беречь было необязательно. Я взяла хороший мамывалин ножик, и дело у нас пошло быстро – за десять минут мы начистили гору картошки.
– А ты молодец, – похвалила меня Ева. – Приходи сегодня к нам на обед.
– А что мама скажет?
– Мама никогда ничего не скажет, если ты придешь. Она тебя жалеет.
Я рот открыла:
– Почему жалеет?
– Потому что ты живешь с такой вредной мамой.
Как они это заметили? Я от удивления тоже порезала палец, очень глубоко, кровь так и хлынула потоком!
– Ах! – воскликнула Ева, и я поспешила воспользоваться удачной минутой:
– А почему они говорят по-немецки?
– Кто – они? А, мама с папой! Потому что они много лет жили в Германии. И говорят по-немецки, когда не хотят, чтобы другие их понимали. Их никто не понимает, кроме Ренаты – она ведь родилась в Германии.
Тут дверь открылась, и Евин папа выглянул из комнаты:
– Как дела, Ева? Картошку почистила?
– Почистила!
– Ну вот, а говорила – не могу.
– Я и не смогла бы, если бы не Сталина. Но я палец порезала. И она тоже. Как я теперь буду играть?
– Иди сюда скорей, я тебя подлечу!
– И Сталину подлечи, а то у нее из раны кровь хлещет.
– Хороши работнички, – сказал Евин папа, глянув на наши пальцы.
– Пойдем к нам, Сталина, мой папа – доктор.
Он хотел возразить, но не успел: Ева втащила меня за руку в их столовую. И я увидела, что Сабина лежит на диване вроде бы в обмороке – лицо белое-белое как мел, голова запрокинута назад, зубы оскалены. Что же этот папа-доктор с ней сделал? Что он рассказал ей по-немецки?
– А Сабину Николаевну вы тоже подлечите? – спросила я и сама испугалась, зачем я такое спросила.
– Я ее уже подлечил, – папа-доктор криво улыбнулся, будто понарошку. – Ей стало плохо, но через пять минут она придет в себя. – И тут я заметила на столе сломанную ампулу и медицинский шприц, какой я видела у мамы Вали на работе.
– Давай я перевяжу твой палец, и иди к себе.
Но только он начал перевязывать мне палец, как в прихожей грохнула дверь и в столовую ворвалась мама Валя.
– Что они с тобой сделали? – заорала она, увидев мой окровавленный палец.
– Она порезала палец, и я ей делаю перевязку, – постарался успокоить ее папа-доктор.
– Какое право вы имеете перевязки делать? Вы что, врач? – еще громче заорала мама Валя и вдруг заметила Сабину на диване и шприц на столе. – А с этой что вы сделали? Она с утра была совершенно здорова!
Веки Сабины дрогнули, и она открыла глаза:
– Не дери глотку, Валентина, – я бы ни за что не поверила, что она может обратиться так грубо к маме Вале и еще на «ты», – это мой муж Павел, он врач. Он мог бы и тебе помочь, если бы ты на него не бросалась.
Мама Валя вдруг тоже перешла на «ты»:
– Так у тебя есть муж врач? Что же ты молчала? И где ты его прятала?
Сабина закрыла глаза и прошептала:
– Иди к себе, Валентина. Мы поговорим об этом потом.
Мама Валя сразу притихла, втянула голову в плечи и потащила меня к выходу. Когда за нами закрылась дверь, она спросила:
– Что здесь произошло? Почему ты порезала палец?
Я попыталась ей рассказать, как доктор-муж открыл парадную дверь своим ключом, как они выгнали Еву на кухню и заговорили по-немецки, но в голове у меня все смешалось – и картошка, и наш острый ножик, и лицо Сабины, белое как мел, и шприц на столе рядом со сломанной ампулой. Она слушала внимательно, не говоря ни слова, и я видела, как в голове у нее крутились какие-то мысли, как будто она наматывала нитку на катушку. Я совсем запуталась и кончила рассказывать, а она все молчала.
– Что-то у них случилось, – сказала она наконец. – Никому не надо об этом рассказывать.
Мы долго-долго сидели молча, пока в замке опять не повернулся ключ – это вернулась Рената.
– Мама! – закричала она весело, вбегая в комнату Сабины и еще не успев закрыть за собой дверь. – Я устроила для нас с Евой… – Но вдруг замолчала и спросила растерянно: – Что случилось? Папа приехал? Почему у вас такие лица?
Тут дверь захлопнулась, и все заговорили разом. Но хоть я нарочно вышла в коридор, чтобы послушать, ничего нельзя было разобрать, потому что они опять залопотали по-немецки. Лопотали они недолго, я даже не успела перечистить все наши туфли по второму разу, как Павел вышел на кухню и начал растапливать плиту, которую из-за жары не топили при нас ни разу.
– Зачем топить плиту летом? – поинтересовалась я.
– Сегодня вся семья в сборе, на керосинке обед пришлось бы варить до утра.
Я побежала к себе: