Слов нет, Санчес продемонстрировал высокое искусство, но готов держать любое пари: повтори он этот удар сто раз, в девяноста девяти случаях мяч пролетел бы мимо цели.
Между этим, вторым, и следующим, третьим, годовым моментом на поле, казалось, была только одна команда – советская. Чилийцы оборонялись беспорядочно, панически, как в лихорадке. Увы, немного извлекли мы из этого превосходства – всего один гол, но счет все же выровнялся, стал 1:1, а при том, что мы полностью доминировали, и этот гол выглядел, как предвестник крупной победы.
Третья опасность у моих ворот возникла после перерыва. Чилийский полузащитник Рохас подхватил мяч на своей половине поля и повел его вперед. Вот он прошел центральный круг и неторопливо приближается к воротам. Идет себе и идет, и никто ему не мешает. Остальные чилийцы прикрыты, мяч отдать некому, наши, и не беспокоятся. Я сразу почуял недоброе и крикнул Масленкину: «Толя, иди на него!» А Толя, хоть и не выпускает Рохаса из поля зрения, вместо того, чтобы атаковать, отступает и отступает. Когда чилиец беспрепятственно добрался почти до штрафной, он вдруг пробил без подготовки метров с двадцати пяти. Не ожидали этого удара ни я, ни другие. Другие-то ладно, а я обязан был ждать. Поздно спохватился, прыгнул за мячом, но достать его уже не смог, и мяч, летевший на метровой высоте, проскользнул в ворота рядом со штангой.
Мы снова наступали, снова трещали стойки чилийских ворот, снова казалось, будто наших игроков на поле вдвое больше, чем чилийцев, но еще одного мяча забить мы так и не сумели и выбыли из чемпионата.
Не стану описывать свое состояние. Наверное, и без этого его нетрудно себе представить. Ни тренер, ни игроки меня не упрекали. Наоборот, все говорили, что мячи мне забили трудные, такие никто, пожалуй, не взял бы, вспоминали первые матчи, в которых довелось мне несколько раз выручить команду, ругали самих себя за то, что не сумели забить пяти-шести верных голов.
Меня все это не утешало. Даже, думал я, если забитые мячи и верно трудные, разве я не обязан был их отразить? И не только трудные, но даже «мертвые»! Для этого и включили меня в сборную. А вспоминать прошлые заслуги да чужие ошибки – это самое последнее дело...
Самолет на Москву улетал из Сантьяго, нам удалось побывать на полуфинальном матче Бразилия – Чили. С тяжелым сердцем наблюдали мы за игрой. Чилийцы проиграли 2:4. Преимущество бразильцев было велико, хотя Пеле не участвовал в матче, а Диди, Вава, Загало, Джалма Сантос были уже не те, что четыре года назад в Швеции. Глядя на поле, мы видели себя на месте чилийской команды и понимали: мы сыграли бы лучше.
Было грустно, обидно, горько. И мне и всем. Всем одинаково. Я не выделял себя среди других. Я не знал еще, какую роль сыграет этот неудавшийся матч с чилийцами в моей личной судьбе. Я не знал, что в те минуты, когда мы, переживая поражение, молча сидели в раздевалке, принимали душ, переодевались, в Москву летела кружным путем, через Сант-Яго, телефонограмма: «В проигрыше виноват Яшин, пропустивший два легких мяча и тем самым обрекший команду на поражение». Ее отстучал один из трех бывших в Арике корреспондентов наших газет, журналист, далекий от спорта, но единственный, кто имел возможность передавать свои репортажи в Москву. Телевидение тогда не знало еще передач на столь далекие расстояния, очевидцы и кинокадры могли помочь восстановить истину лишь много позже. А тогда, по горячим следам матча, приговор, вынесенный журналистом, выглядел бесспорным, окончательным и обжалованию не подлежащим.
Лишь когда мы приземлились дома, я впервые узнал, что чемпионат мира проиграл Яшин. Вот когда мне представился удобный случай в полной мере оценить силу печатного слова. На первом же московском матче едва диктор, перечисляя состав динамовской команды, назвал мое имя, трибуны взорвались оглушительным свистом. Обструкция повторилась, когда я вышел на поле. Злой рокот усилился после того, как мяч попал ко мне в руки, но и это не удовлетворило трибуны, мстившие виновнику поражения сборной. Они свистели неустанно, до конца игры. Я слышал крики: «С поля!», «На пенсию!», «Яшин, иди внуков нянчить!»
На следующем матче все повторилось. На третьем – то же, что на втором. Дома я находил обидные, издевательские письма, на стеклах машины – злобные, оскорбительные надписи. Несколько раз кто-то из самых агрессивных «доброжелателей» разбивал окна в моей квартире.
Каждый выход на поле стал для меня мукой. Да что выход на поле – каждый шаг по городу! Переносить все это было выше моих сил. И однажды, вскоре после возвращения из Чили, я сказал нашему тренеру, ныне покойному Александру Семеновичу Пономареву:
– Больше играть не буду, не могу.
А он, человек, сам все в футболе перевидавший и переживший, меня и не удерживал:
– Поступай, как знаешь, тебе видней. Пока отдыхай, а там видно будет...
Я уложил в багажник ружье и рыболовную снасть и уехал в деревню. Рыбачил, ходил на охоту, по грибы, просто бродил по лесу. Раздумывал о том, как буду жить дальше, а в футбол, решил я твердо, возврата больше нет.
Но чем дальше отодвигало время меня от футбола, тем чаще я тосковал по мячу. И вот стали мне немилы ни лес, ни речка, ни вся с детства любимая подмосковная природа. Виделись мне во сне и наяву футбольное поле и летающий над ним мяч, и я на своем месте чуть впереди ворот – в черном свитере, в старой моей кепочке, побывавшей на всех материках. И слышались мне гулкие удары бутс по мячу и судейские свистки. И ощущал я запах пахнущей городской пылью, помятой шипами травы... Видел, слышал, чувствовал и начинал сознавать: нет мне без этого жизни.
В один поистине прекрасный день, собрав пожитки, я примчался в Москву, на стадион «Динамо», к Пономареву:
– Хочу играть!
– Давай, раз хочешь, приступай к тренировка, – ответил он, не раздумывая.
И я приступил к тренировкам. Я обживал заново каждый сантиметр своей футбольной жилплощади. Постепенно привыкал к воротам. Вновь учился, не глядя на стойки и не касаясь их спиной и руками, ощущать их ширину и высоту. Вновь развивал в себе способность в нужный миг отыскивать свое место в прямоугольниках штрафной и вратарской площадей. Такова уж жизнь, а особенно спортивная жизнь, подчас жестокая и несправедливая, но обладающая такой силой притяжения, что человек, отведающий ее радостей и печалей, не может расстаться с нею добровольно уже никогда. Даже если ему 34 года и приходится все начинать заново.
Словно вернулись дни моей футбольной юности. Опять увозил нас, дублеров динамовской команды, собиравшихся у ворот родного стадиона, старенький автобус на подмосковные стадиончики с деревянными трибунами и привозил поздними вечерами в Москву. Опять каждый терпеливо ждал своего часа, того самого часа, когда тренеры, объявляя состав на очередной матч, назовут его имя – пусть хоть в числе запасных. И опять я дождался своего часа.
Сперва, правда, меня ставили лишь на выездные матчи. Памятуя о том, какой прием оказывал мне еще недавно московский зритель, так неохотно меняющий гнев на милость и так легко готовый променять милость на гнев, тренеры справедливо решили, что подготовить столичные трибуны к снятию опалы могут лишь добрые вести о моей игре из других городов.
А вести шли добрые. «Динамо» выступало в сезоне 1963 года на редкость удачно. Мы стали чемпионами страны и были близки к победе в розыгрыше Кубка.
И вот осенью, когда сезон шел к концу, одно за другим пришли два известия. Первое – я признан лучшим футболистом Европы, и редакция французского еженедельника «Франс футбол» вручит мне свой приз «Золотой мяч». Второе – я приглашен участвовать в посвященном столетию английского футбола «матче века», в матче между сборной Англии – «сборной мира», или, как ее нарекли, «сборной ФИФА» – командой, собранной под флагом Международной федерации футбола из лучших игроков мира.
Снова, как год и два назад, мое имя, сопровождаемое эпитетами «замечательный», «выдающийся» «неувядаемый», замелькало на страницах газет, а трибуны стали встречать меня аплодисментами. Лишь известие, что я признан за рубежом, заставило журналистов и публику окончательно «реабилитировать» меня дома.