Он проснулся в каком-то необычном настроении, которое не признал как ожидание. С величайшей тщательностью оделся, побрился и привел комнату в порядок. Ему почудилось, что он как будто прислушивался к дверному колокольчику или телефонному звонку, и он отключил их оба. Сегодня он не работал. Он изо всех сил так тихо и так медленно двигался взад-вперед по комнате и, шагая, приводил в порядок те мелкие безделушки, что выставлены для того, чтобы всегда были под рукой и радовали глаз. Он переставлял их, возвращал обратно и непрерывно прислушивался, вынул из шкафа два красивых стакана и убрал их снова. День прошел.
Это случилось только в сумерках, когда он смотрел в окно. Они снова стояли рядом, совершенно молча, дабы не нарушить равновесие в этом странном смещении, путанице или каком-то ином состоянии – как еще можно назвать то, что произошло с ним?.. Он опять испытывал мучительное презрение, но в то же время сочувствие к тому, что его посетило, на душе у него потеплело. Человек он был сильный. Через несколько минут он снова остался один, но в те минуты он был очень счастлив.
Он был один и весь этот день, и всю эту неделю. Он приготовился к новой встрече, но ничего не произошло, он был словно одержим разочарованием, да и бесконечным ожиданием тоже, и не думал ни о чем другом, кроме как отойти в сторону, отстраниться. Он взывал к этому в своих мыслях – отойти в сторону… Он возвращался в те места, где они были вместе, и подолгу ждал. Он пытался вспомнить книги, где говорилось о двойниках и раздвоении личности, но уже не помнил имен персонажей и не подумал справиться об этом в книжной лавке или в библиотеке. Встреча, которую он готовил, была невероятно личной, тайной. Ее нельзя было ускорить и нельзя объяснить; единственное, что он мог сделать, – это абсолютно трезво и отстраненно воспринимать самого себя. Он был полностью уверен, что он – получатель, от него не исходило ничего, кроме ожидания. И он ждал.
В конце концов ему удалось словно бы выступить из самого себя, не испытав даже презрения к тому, кого оставил, они стояли бок о бок, как прежде, и выглядывали в окно. Он дозволил любопытству и изумлению окутывать себя, словно теплой волне, что горела у него в руках, у него были уже совсем новые руки. Затем они оба скользнули назад друг в друга; это произошло в состоянии усталого сопротивления и оставило за собой ощущение разочарования, слабого и горького.
Он был один в комнате, он подбежал к двери, а потом назад к окну, он был вне себя от чувства всепокинутости, брошенности. Стиснув зубы, он раз за разом думал: «Он больше не смотрит на меня, почему он не смотрит на меня?» Он вспомнил рассказ о двойнике, который убил самого себя. Он не мог работать.
Дождь прекратился, день был прохладным и ясным. Он отправился на чердак за сапогами и теплым пальто и, выйдя из дома, сел в автобус и поехал туда, где кончался город. Много дней бродил он вокруг по окрестностям, где застройка становилась реже и носила следы уродства и произвола. Каждое утро он возвращался туда, он непрерывно ходил, отдыхая иной раз на скамье, в каком-нибудь кафе у железнодорожного переезда или фабрики. Безличное и неопределенное окружение было, возможно, подготовкой ко встрече с другим… быть может, неким призывом. Весна, столь же неопрятная и меланхоличная, приближалась так же неспешно.
Он не знал, какие чувства он испытывал к тому, кого ждал, кому уделил место в своей душе и кому открылся; иногда тот был врагом, а иногда – другом. В кафе ему случалось заказать две чашки кофе; то было также призывом. Иногда кто-то пытался с ним заговорить, чаще здесь, в этих краях, нежели в городе. Тогда он тут же поднимался и уходил.
На этих необжитых, застроенных наполовину и брошенных выселках ему казалось, будто он видит гигантские отбросы города, ту волну грязной пены, что пробивается сквозь доски и остается там. Также выплескивались буквы, слова, они были во всех объявлениях, афишах, плакатах, на каждом дощатом заборе, а стены и деревья несли на себе черные слова, что преследовали его, но он их не читал. Мел, и нож, и смола выписывали слова, взывавшие к нему и гнавшие его все дальше в толкотню улиц, меж заборами, и стенами, и деревьями, что все носили след написанных слов, и где, проходя сквозь строй, он мог получить удар палкой по спине[6]. Он ходил кругами, не имея возможности остаться в стороне и в пустоте, нигде не обретая равновесия. Он начал думать о себе в третьем лице: «он». Он бродит здесь в ожидании, он ждет, что я приду; блуждая среди этих кошмарных слов и бескрайних полей, окаймленных деревянными домишками и свалками, он быстро проходит мимо встречных и только и ждет, что я увижу его и позабочусь о нем. Длинные ряды картин все снова и снова мелькают мимо него, бараки, и дороги, и перекрестки, и все они, непрерывно и скорбно повторяясь, будто потерянное время, схожи друг с другом.
Последний снег растаял. Однажды он пересекал редкую березовую рощу где-то средь больших дорог. И тут наконец его осенило! В приступе бурного счастья он стоял, готовый идти дальше; ныне жили не только его руки, но и голова, живот, все… Его тело целиком горело от огромной нерастраченной силы. За рощей, у большой дороги, он увидел большие черные буквы, он хотел прочитать и понять их, он начал идти… именно тогда и я начал идти. Я хотел пойти дальше, я начал шагать все быстрее и быстрее, я не знал, что можно испытывать такие чувства. Я был вне себя от радости и нетерпения и знал, что времени мало, слишком многое надо было сделать. Один-единственный раз я оглянулся назад, и там бежал он, спотыкаясь на мокрой земле, сутулый и с разинутым ртом, словно крича мне, чтоб я подождал. У меня времени на него не было, потому как он был один, но я смотрел на него. Я не протянул руку, этого я сделать не мог, но он бросился навстречу моей руке и схватил ее, и прежде, чем меня успело охватить презрение к нему, было уже слишком поздно, мы были уже одним человеком, одним-единственным, стоявшим под березами в ожидании.
По весне
По утрам, еще до рассвета, снегоочистители лихо объезжают квартал; широко и глухо скребя, прокладывают они дорожки на тротуарах. И ничто не делает отдых и тепло столь глубоким, как то, когда прислушиваешься к звукам уборки снега и, уже проснувшись, переворачиваешься на другой бок и снова засыпаешь. Иногда я лежу поперек на моей широкой кровати, иногда наискосок, мне нравится, когда вокруг много места.
Все больше и больше снега сбрасывается во мраке и непременно убирается прочь, а днем с моря пробирается туман, и снежные туманы стояли у нас нынче долгое время, и приходилось бродить в полумраке.
Ночью была гроза, возможно, то была гроза – несколько сильных толчков, не далеких ударов грома, а скорее сотрясений, случившихся прямо в нашем доме. Утром небо казалось совершенно прозрачным и было преисполнено переливающегося через край света, а позднее, днем, снег начал таять. Тяжелые мокрые груды снега падали с крыши вниз, а там шел непрерывный процесс сдвига и преображения; капли, барабанящие по листовому железу, и текущая вода, и все время этот призывный побуждающий сильный свет. Я вышла на улицу. Звук низвергающейся воды был почти страшен, вода журчала и струилась по тротуару, и все время слышались шлепки падающего снега.
При этой обнаженности света все следы зимы виднеются не только на лицах, всё вокруг становится отчетливым и, пронизанное светом, выворачивается наизнанку. Все выходят из своих нор. Возможно, они пережили зиму в страхе или, быть может, в одиночестве, по желанию либо по принуждению, но теперь они выходят и пытаются обрести себя на берегу, у воды, так они поступают всегда.
Легче пройти мимо друг друга под покровом холода и мрака, мы же остановились и говорили о том, что настала весна. Я сказала:
– Посмотри когда-нибудь ввысь! – Но я вовсе не это имела в виду…