Вот что такое тридцать минут полета на Яке.
А на мирном тихоне По-2, когда только одна забота — смотреть за землей и за воздухом, тридцать минут кажутся чуть ли не годом, и шумный стрекот мотора всегда навевает думы…
Как-то там Иванов? Конечно, он теперь окружен заботой врачей и сестер, ему пишут товарищи, сообщают о жизни полка, о его боевых делах, но это лишь утешение. А мысли о будущем? Вполне вероятно, от них ни сна, ни покоя.
Действительно, что его ждет? Мы решили, что он возвратится в свой полк, будет работать в штабе. Но надолго ли это? До конца войны. А дальше? Не будут же держать инвалида в Военно-воздушных силах. Вполне очевидно, уволят. Но не это самое страшное. После войны работы хватит на всех, страшно другое: куда он поедет? К кому? Ведь он воспитанник детского дома, нет у него ни родных, ни близких.
И я вспоминаю тот вечер, тот час, когда видел их вместе, Василия и Мусю, вспоминаю ее глаза, теплые, голубые. Что теперь она думает? Как его встретит? И так ли серьезны были их отношения, чтобы Муся решила сейчас судьбу и свою, и его, Василия?
Да, тяжелый экзамен устроила жизнь Иванову.
Много, очень много забот у командира полка, только успевай поворачиваться. А теперь вот еще одна: Василий и Муся. Но есть и еще… И эта забота напоминает о себе все чаще и чаще, все больше и больше занимает места в душе…
Где она, старшина медицинской службы?
Чувствую, с той неожиданной встречи началась новая полоса в моей жизни. Какой она будет, эта новая полоса? Печальная, радостная? Пока еще трудно сказать, знаю только одно — новая.
Лечу. Неторопливо уходят под плоскость деревни, местами вроде бы даже нетронутые, местами совершенно сожженные: небольшие лески и рощи — одних война не коснулась, от других остались лишь пни да черный кустарник; в одну бесконечную ленту сливаются балки, лощины, овраги, поля с системой траншей и окопов, ходов сообщения.
Вот и развилка дорог. Небольшой доворот, и я наблюдаю конечный пункт моего небольшого маршрута — полевую площадку Екатериновку. А где же мои самолеты? Где люди? Может, я заблудился, оказавшись во власти дум? Делаю круг над бывшей стоянкой. Нет, не заблудился: в конце полосы, наполовину укрытый чехлами, стоит одинокий Як — это мой самолет.
Сажусь, рулю на стоянку, выключаю мотор. По необычно затихшему аэродрому, по опустевшим стоянкам гуляет промозглый ветер, поет в лентах— расчалках По— 2.
— Все улетели, — сообщает механик, — на новую точку. Мы с вами остались.
— Куда улетели?
— В Скородное.
Гляжу на часы, на запад, на багровеющую у самой земли облачность. День на исходе. Успею или не успею сесть до наступления темноты? Наверно, успею.
— Может быть, завтра? — возражает механик, угадав мои мысли. — Утро вечера мудренее.
Но решение принято. Чувствую, оно опрометчиво, но вернуться назад уже не могу. Иду к самолету. Залезаю в кабину.
— От винта!
— Есть от винта.
Зачихал, зафыркал мотор, закрутился, набирая силу, воздушный винт, отражая в серебряном блеске темно-багровый закат — отблеск уходящего дня.
При подходе к Скородному начинается дождь. Потоки бьют в лобовое стекло, несутся мимо кабины. Облака мгновенно темнеют, земля — будто пропасть. Надежда увидеть аэродром сразу становится призрачной, нереальной. Меня там никто не ждет, не знают о том, что я улетел со старой обжитой точки, никто не выложит посадочный знак, не подсветит место посадки. Липкий, тягучий страх ползет по спине, сжимая нервы в комок.
Что я наделал? Зачем полетел?
Черный непроницаемый мрак сверху и снизу, слева и справа. Впереди, прямо перед глазами, до предела жгучая ночь, полыхают выхлопные огни, с ревом рвутся из патрубков. Пытаюсь связаться с полком, командным пунктом дивизии, корпуса. Молчат. В наушниках только шорох и писк, временами — треск атмосферных разрядов.
Жуткое чувство одиночества, безвыходной тоски до боли сжимает сердце. Что я наделал? Кто меня вытолкнул с теплой родной земли, ставшей вдруг беспощадной, ничего не прощающей, ждущей, чтобы с первой моей ошибкой наказать мою опрометчивость, зацепить меня за крыло, ударить в мотор, превратить и меня и машину в прах…
Внезапно кругом начинают стрелять ракеты. Зеленые, красные, белые. Стреляют и рядом, и дальше, и в самой дали, насколько хватает глаз: салютуют войска. Радуются, отмечают победу. А мне не до радости, на душе у меня черно, в голове горькие мысли. Очевидно, придется прыгать, придется бросать самолет. Но это ужасно трудно — бросить машину. Трудно даже представить. Если она подбита и полет невозможен — дело другое. А если она исправна?
Но делать нечего, выхода больше нет. А может, вернуться назад и сесть на старую точку? Нет, ночью ее не найдешь. А если найдешь, так не сядешь — на машине нет осветительной фары.
Разворачиваюсь, беру курс на восток — надо подальше уйти от прежнего места боев, от лап какой-нибудь заблудившейся кучки недобитых фашистских солдат. Иду, установив обороты мотора на самый экономный режим — зачем торопиться расходовать топливо? Мало ли что… Иду и все время смотрю вперед, все время чего-то жду. Проходит десять минут, пятнадцать. И вдруг…
Впереди, километрах в трех-четырех, взлетает ракета, яркий зеленый свет вырывает из тьмы угол аэродрома, силуэты машин. Сердце забилось надеждой. Приближаюсь. Снова ракета. Вижу самолеты Пе-2, вижу посадочный знак. Понимаю: кого-то здесь ждут. Выполняю маневр для захода на полосу, выпускаю шасси, планирую. В свете взлетевшей ракеты вижу: иду поперек полосы, прямо на стоянку машин…
Этого только и не хватало — убиться на аэродроме. Ухожу на повторный заход. Солдат-финишер, очевидно поняв, что посадочное поле надо все время подсвечивать, начинает пускать ракеты одну за другой. Планирую, подвожу машину к земле, приземляюсь. Закончив пробег, рулю к финишеру: он подает сигналы карманным фонариком. Вот и последний сигнал: «Стой!» Убираю обороты мотора, солдат прыгает на крыло моего самолета, кричит:
— Товарищ генерал, я пойду впереди, а вы рулите за мной. Покажу, куда поставить машину.
Все ясно: меня приняли, очевидно, за генерала Подгорного.