– Сатья! – прокричал юноша, сдерживая боевым кличем рвущуюся вслед за уходящими душу.
* * *
– Какой славный малыш! – говорила румяная вайша, кормящая своим молоком маленького Индру. – Жаль, что твоя жена не пережила роды.
– Жаль, – подтвердил Гарджа. Он никогда не был женат. И не имел детей. Своих детей. Этого малыша привезли ему из Амаравати. На год-два. Спасая от преследования родственников. Как ему сообщили. Внизу, в долине, была большая деревня вайшей-скотопасов. Названная Ситой, то есть «бороздой» за глубокий овраг, расколовший пополам её лутоводье.
По обе стороны оврага уселись старые, толстоногие, крепкие вязы, шелестевшие листьями безо всякого ветра. Они будто сторожили деревню, разглядывая её со своих вершин.
Малышу сразу нашлась кормилица, которая, увидев ребёнка, даже отказалась от вознаграждения за хлопоты.
Гарджа не хотел оставлять малыша вайшам, но кормилица сказала, что иначе ребёнок не выживет, ведь она не могла пять раз в день ходить на гору, в хижину дозорного. Иногда Гарджа забирал малыша к себе. На четверть дня. Кормилица сама приходила за ним, жалостясь к отцу ребёнка. Она не знала истинную судьбу Индры и потому считала Гарджу отцом малыша. В горных селениях Антарикши люди верят тому, что слышат от других.
* * *
Гарджа смотрел на дородную, теластую кормилицу, что легко и умело управлялась с ребёнком, и думал о собственных детях. Здесь, в горах, человеку особенно нужна опора. А малыш беззаботно тянул молоко, засыпая у своего неистощимого источника. Женщина не давала ему спать, осторожно тормоша Индру за носик. Гарджа хотел бы иметь такого своего. Впрочем, Индра и так был его сыном. На год или на два.
Когда в горах началась зима, воитель из дальней хижины стал приходить в деревню реже. На отрогах хребтов Меру снег выпадал редко. А если и выпадал, то держался недолго. Он перемешивался с травой, превращая долину в гиблую вытопь. Но и когда он таял, пути со склонов оставались нехожими. Из-за грязи.
Гарджа сидел у себя в хижине возле очага и варил в котелке похлёбку. Он мог целыми днями не высовывать носа из своего жилища. Зимой, когда коров не пасли, Гардже нечего было стеречь. Кроме самого себя. Иногда он ходил охотиться в горы, на перевал Козлиной Головы, иногда спускался в деревню за мукой и молоком. Гарджа навещал Индру, подолгу высиживая возле его колыбели. Потом, в сумерках, возвращался домой.
Зимой в долине почти не бывало света. Стояла густая, дымная мгла, озаряемая лишь огненными всполохами в высоких небесах. Где-то над перевалом, а может быть и дальше, над самыми вершинами гор, что обступали белый от снега клык великой Мандары. Отсюда она не виделась. Но с перевала, в ясную погоду, глаза путников различали вздёрнутый снежный остроконечник.
Время ползло по зиме, приводя сердца в уныние. Бурые крыши домов кутались в бледный дымовал, разносимый по деревне и дальше на долину. Дни тянулись за днями. Их никто не считал, кроме царственных матрий, смекающих, сколько муки, мёда, птицы, квашнины и корнеплода оборачивается до предстоящего урожая. Да оборачивается ли вообще. В гуртовых кладовках, что засыпались осенью под потолки, сейчас уже оголялись стены. Матрий правили всем этим миром горячих похлёбок, коровьего подоя и сопливых носов, пока их мужья спали, ели, почёсывались, опять спали, переминались без дела по двору, ели, собирались в баню, перетрясали кожаные и полотняные тельники, снова подбирали крохи по углам, собирались переложить очаг и кровлю, долго думали о предстоящей работе и снова спали.
Вайши высыпались за зиму до коликов в глазах, до крика «Хватит!» в их слабеющих от безделья мозгах. Иногда скотоводов вдруг охватывали яростные, панические порывы деятельности. Ни с того ни с сего. Должно быть, от невыразимого внутреннего протеста. Вайши метались по двору, суя свои трудовые руки куда не надо и приговаривая, что пора перекрыть коровник, надстроить овин или соорудить новый жертвенник питарам. Пора!
Их жёны, достойные матрии, молча наблюдали за происходящим в надежде, что этот порыв уляжется раньше, чем творец обновления завалит подгнившую за зиму крышу коровам на рога, обломает кремневища топоров или снесёт изгородь.
Многочисленная детвора, обутая и одетая в меховины, уже начинала волновать строителя семейного счастья, всё время попадая ему то под ноги, то под руки.
Иногда вайши хватало даже на несколько дней. Он приносил из долины две-три гнилые жерди, злой и уставший, бросал их посреди двора и откладывал нанесение главного удар обновления на утро.
Утром строитель с угрюмым видом брался за дело, вдруг замечая, что жердей всего только три. Или что они слишком кривые. Или попросту уже сгнили. Матрия, уводящая детей на сеновал, бралась предположить, что лучше дождаться тепла, весны, ведь до праздника Дэваяна осталось не больше двух десятков дней.
– Не больше? – спрашивал вайша, вдруг испытывая гнетущую усталость и даже внезапное недомогание. «А ведь действительно!» – пропекало хозяина дома. И он снова спал, ел, почёсывался и опять спал.
Так продолжалось до того дня, пока в деревне не появлялся глашатай в изношенном, расползшемся путевище. Он поднимал руки, потрясая дорожным посохом, и восклицал:
– Люди! На третьем подъёме солнца к нам придёт День богов – Дэваяна. Славьте Вивасвата – бога, создающего весну!
Вайши высыпали на улицу, толкаясь и колгоча, словно птичья стая. Каждый старался дотронуться до ветхих одежд жреца. Это считалось хорошей приметой.
Женщина с двумя младенцами на руках выглядывала всполошителя деревенского покоя. Стоя у плетня перед своим двором. Когда шумливая ватага ребятишек, окружавшая ходуна, высыпала на дорогу, женщина сказала:
– Смотрите, дети, это – вестник богов. Он приводит к нам весну.
Малыши, словно понимая, о чём идёт речь, заволновались на тёплых руках матери. Правда, для Индры она была только кормилицей, но малыш этого не знал. Тепло этой женщины грело детей по-матерински одинаково. Мир вокруг него вдруг развернулся тревожным и неохватным простором. Полным громких звуков, новых запахов и весеннего света. Он ещё не ведал, что всё это называлось весной, что началась весна.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Исчез беспорядочный мрак, и засверкало небо.
Возник божественный луч Зари.
Поднялся Сурья на высокие равнины.
Видящий, что прямо среди людей и что криво.
(Ригведа. Мандала IV, 17)
Наступившая весна околдовала горы. Она зажгла их изумрудным сиянием. Горы светились молодыми россыпями трав, ещё клейких, осмолённых листочков и огоньками первых цветов. В воздухе перемешивались горько-пряные медовары зелёного дыхания.
Гарджа подолгу стоял на косом гребне, погрузив взгляд в весеннюю долину. Стада ещё не выпасались. До праздника Дев. Скоро долины занесёт цветочной посыпью. Цветы будут стоять до праздника, и душистый ветер с гор измучает застоявшихся в загонах коров.
Гарджа думал о прожитых годах. О том, что все они одинаковы, неотличимы друг от друга. Как эти холмы. Когда-то он проглядел свою цветь. Не заметил её. Цветь своей юности. Нужно было волочиться за танцовщицами-апса-рами, гулять все ночи напролёт, дурея от молодых соблазнов, как это делали другие маруты. Но молодой воин нянькался с младшими братьями, которых его рано умершая мать оставила им с отцом в предостаточном количестве. Четверых! А юность быстро проходит. Это потом жизнь тянется, как один бесконечный день. Когда честно признаёшься себе, что уже трудно найти лучшее занятие, чем греться у огня, с миской тёплого молока вприхлёб да с ломтём ни с кем не делимой мякины. Уже только твоей.
Весна тревожила воина жалостью к самому себе. Она забиралась слишком глубоко в душу. Куда никому нет хода, кроме разве что памяти, обнаруживающей там всякие ветхие штуковины. Вроде мелодии на дудочке, забытой всеми уж лет двадцать как. Или смешливой девчонки, затерявшейся где-то в жизни и, должно быть, давно ставшей бабушкой. А в общем, всё это лишний раз подсказывало, как долго он живёт. И как он уже надоел и самому себе, и этой скучной жизни.