Он отворачивается, исполненный терпеливого презренья, непреходящей безнадежной горечи — и ему подают яйца. Лис с наслаждением их уплетает, потом принимается за поджаренный хлеб — съедает три хрустящих, намазанных маслом ломтика и выпивает две чашки горячего крепкого кофе.
В половине девятого в столовую что-то входит — быстро и бесшумно, как солнечный луч. Это четырнадцатилетняя девочка, существо на редкость миловидное, четвертая дочь Лиса, по имени Руфь. Она — Лис в миниатюре: маленькая, грациозная, как птичка, складненькая, точно какой-то прекрасный зверек. В точности той же лепки и так же посажена небольшая головка, темно-русые гладкие волосы, лицо словно прозрачная слоновая кость, черты его, тонкие и выразительные, те же, что у Лиса, но преображены женственностью, — в этом нежном точеном лице изящество изысканнейшей камеи.
И при этом мучительная, сродни страху, застенчивость. Девочка вошла неслышно, пугливо, затаив дыхание, голова опущена, руки бессильно повисли, глаза в пол. Видно было, что пройти мимо отца, заговорить с ним для нее сущая пытка; она проскользнула бочком, словно надеялась остаться незамеченной. Не поднимая глаз, робким тихим голоском вымолвила:
— Доброе утро, папочка.
И уже готова была укрыться на своем месте за столом, но Лис вскинул глаза, вздрогнул, вскочил, обнял ее и поцеловал. В ответ она быстро поцеловала его, но глаза поднять так и не осмелилась.
Лицо Лиса озарилось бесконечной нежностью.
— Доброе утро, детка, — негромко, глуховатым, чуть хриплым голосом сказал он.
По-прежнему не глядя на него, оробевшая, растерянная девочка попыталась высвободиться, и все же ясно было, как любит она отца. Сердце у нее стучало, как молот, глаза метались, точно у испуганного птенца, ей хотелось провалиться сквозь землю, стремглав выбежать из столовой, обратиться в тень — что угодно, что угодно, лишь бы стать совсем незаметной, чтоб никто ее не видел, не обращал на нее внимания, и главное — не заговаривал с нею! И она трепетала в отцовских объятиях, точно голубка, попавшая в силки, пыталась вырваться, и так остры были ее мученья, что больно было смотреть, страшно каким-то неверным шагом еще усилить смущенье и отчаянную робость этого перепуганного ребенка.
Лис крепче прижал дочь к себе, посмотрел на нее тревожно, озабоченно.
— Детка! — с беспокойством шепнул он и легонько потряс ее за плечи. — Что ты, детка? — спросил он. И уже требовательно, с оттенком привычного презренья: — Ну, что еще?
— Да ничего, папочка! — возразила Руфь, и в тихом смущенном голоске зазвучало отчаяние. — Ничего такого! — Она чуть изогнулась, стараясь вырваться. Лис неохотно разжал руки. Все так же не глядя на отца, девочка поспешно улизнула на свое место и с подавленным смешком заключила: — Ты такой смешно-ой!
Лис опять сел и все глядел на дочь строго, серьезно, с тревожной заботой и с толикой презрения. Она метнула в него испуганный взгляд и низко наклонилась над тарелкой.
— Что-нибудь случилось? — тихо спросил Лис.
— Да ничего не случилось! — с сердитым смешком возразила девочка. — С чего ты взял? Нет, правда, пап, ты такой стра-ан-ный!
— Так что же? — терпеливо, покорно настаивал Лис.
— Да ничего! Я ж тебе говорю — ни-че-го! Я ж тебе первее всего так сказала!
Все дети Лиса говорили «первее всего» вместо «прежде», и «главнее всего» вместо «важно», и «длиннее всего» вместо «долго». Почему, неизвестно. Это, видно, семейное: так говорили не только дети Лиса, но и все их двоюродные братья и сестры с отцовской стороны. Можно подумать, будто многие поколения семьи этой жили обособленно, в изгнании на каком-то затерянном острове, оторванные от всего мира, и от дедов к внукам передавалось некое забытое наречие, на котором говорили их предки триста лет назад. К тому же они слегка растягивали слова, но не томно, как на далеком Юге, а как-то недовольно, устало и ворчливо, словно уже не надеялись, что Лис — или любой другой — поймет простые истины, которые ясны сами по себе и которые надо бы понимать безо всяких объяснений. Итак:
— Да ничего, папочка! Я ж тебе первее всего сказала!
— Так что же все-таки, детка? — настаивал Лис. — Почему ты такая? — И он выразительно повесил голову.
— Да какая такая? — возразила девочка. — Ох, папочка, ну честное слово… — Она судорожно глотнула, выдавила из себя смешок и отвела глаза. — Я прямо не знаю, про что ты.
Порция внесла дымящуюся овсяную кашу и поставила перед ней.
— Доброе утро, Порция, — застенчиво сказала Руфь, опустила голову и принялась торопливо есть.
Лис по-прежнему глядел на нее строго, серьезно, с тревогой. А девочка вдруг подняла глаза и отложила ложку.
— Ну, пап, чего ты?
— Эти негодяи опять сегодня придут? — спросил Лис.
— Ох, папа, какие еще негодяя?.. Ну, честное слово!
Она поерзала на стуле, судорожно глотнула, хотела было засмеяться, схватила ложку, принялась было есть — и опять отложила ложку.
— Негодяи, которых вы… вы, жен-щи-ны… — он с насмешливой почтительностью склонил голову, — привели, чтобы разрушить мой очаг.
— Да ты про кого? — Девочка озиралась, как затравленный зверек: куда бы спрятаться? — Я не понимаю, о ком ты?
— Я о молодчиках, которые отделывают квартиры, — сказал Лис. — О тех… — тут в голосе его зазвучало непередаваемое пренебреженье, — которых вы и ваша мать привели, чтобы погубить этот дом.
— А я-то при чем! — возразила девочка. — Ох, папочка, ты такой… — Она не договорила, поерзала на стуле и со смешком отвернулась.
— Итак… какой? — негромко, хрипло, презрительно спросил Лис.
— Ой, ну я не знаю… такой… такой стра-анный! Ты говоришь так смешно!
— Вы, женщины, — продолжал Лис, — решили вы, когда наконец я обрету в своем доме хоть немного покоя?
— По-ко-о-я?.. Да разве я виновата? Если ты против маляров, почему ж ты не скажешь маме?
— Потому… — Лис подчеркнуто, насмешливо склонил голову, — потому что… со мной… не считаются! Я всего лишь… старый… серый… мул… среди шести женщин… и для меня, разумеется, все сойдет!
— Да чем же мы виноваты? Мы не сделали тебе ничего плохого! Почему ты так говоришь, будто тебя обижа-а-ют?.. Ох, папочка, ну честное слово!
Девочка отчаянно заерзала, хотела было засмеяться, отвернулась и снова наклонилась к самой тарелке.
Лис сидит, откинувшись в кресле, сжимая одной рукой подлокотник — он углублен в себя, отрешен, весь его облик красноречивей всяких слов говорит о глубоком, безнадежном терпении, — и еще с минуту серьезно разглядывает девочку. Потом сует руку в карман, вытаскивает часы, смотрит на них, снова бросает взгляд на Руфь и качает головой — воплощенный строгий упрек и молчаливое обвинение.
Дочь испуганно вскинула голову, положила ложку, тихонько ахнула.
— Ну что? Чего ты качаешь голово-о-ой? Что еще?
— Мама встала?
— Ну, откуда мне зна-ать?
— А твои сестры встали?
— Ну, па-а-па, я же не зна-аю.
— Ты рано легла спать?
— Д-да-а, — недовольно тянет девочка.
— А твои сестры в котором часу легли?
— Ну откуда же мне зна-ать! Ты их са-ам спроси!
Лис опять смотрит на часы, на дочь и снова качает головой.
— Женщины! — тихо говорит он и сует часы в карман.
Руфь наконец отставила кашу, больше ей не хочется. Тихонько слезла со стула и, глядя в сторону, пытается проскользнуть мимо отца и — вон из комнаты. Лис быстро встал, поймал ее и негромко, торопливо и встревоженно спрашивает:
— Куда ты, детка?
— Ну, в шко-о-лу же!
— Нет, детка, сперва надо позавтракать!
— Ну, я пое-е-ла!
— Нет! — чуть слышно, нетерпеливо возражает Лис.
— Ну, я поела, сколько могла-а!
— Ничего ты не ела! — тихонько, пренебрежительно возражает Лис.
— Ну, я больше не хочу! — говорит она, оглядывается по сторонам, точно загнанный зверек, и пытается выскользнуть из его рук. — Ну, пап, пусти, я опозда-аю!