Теперь он одет, только без галстука, не глядя, берет галстук и вдруг замечает: очень яркий, в голубой горошек; выпускает галстук из рук и, раздув ноздри, произносит одно-единственное слово, но, чувствуется, столько в него вкладывает, что оно перевешивает многие томы:
— Женщины!
Потом неуверенно перебирает галстуки на вешалке в стенном шкафу, находит скромный серый галстук, повязывает. И вот, совсем готовый, он берет рукопись, пенсне, отворяет дверь и выходит в узкий коридор.
Дверь в комнату жены закрыта, от нее веет сном и еле уловимыми духами. Лис вздернул голову, резко втянул носом воздух, во взгляде и презренье, и сочувствие, жалость, нежность и покорность… медленно, исполненный решимости, он опускает голову:
— Женщины!
И — вниз по винтовой лестнице, голова вновь высоко поднята, одна рука взялась за лацкан пиджака, в другой — рукопись, вот и третий этаж. Опять узкий коридор, он ведет вперед, назад, вбок, еще три закрытые двери, сонные, утренние, — пять дочерей…
Женщины!
Окидывает взглядом дверь Марты, старшей, двадцатилетней…
Женщина!
Следующая — дверь Элинор, восемнадцатилетней, и Эмилии, ей только шестнадцать, но все равно…
Женщины!
И, наконец, с ласковым презреньем, чуть улыбаясь, — у двери двух младших: Руфи четырнадцать, малютке Энн только семь, и все-таки…
Женщины!
Так, принюхиваясь к этому женскому духу, он спускается на второй этаж, входит в гостиную и с презреньем смотрит, что они тут натворили…
Женщины!
Ковры скатаны, лучи утреннего солнца косо падают на голые половицы. Обивка со стульев и диванов содрана, набивка выдрана. Пахнет свежей краской. Стены, вчера еще коричневые, нынче утром голубеют, как яйцо малиновки. Повсюду под ногами — ведра с краской. Даже книги, стоявшие у стен, сняты с высоких прогнувшихся полок. Опять они безумствуют, все перекрашивают и перекраивают, а все оттого, что…
Женщины!
С острым отвращеньем Лис принюхивается к запаху свежей краски, проходит через гостиную, поднимается по ступеням, — они тоже выкрашены в нежно-голубой цвет, — и выходит на террасу. Яркие стулья, качалки, столики, яркие полосатые тенты, а в пепельнице — несколько окурков, и на них предательские следы…
Женщины!
Сады за домами, выходящие к Черепашьей бухте, трогают душу нежной зеленью, птичьим пеньем, плеском невидимых отсюда волн, они — живая тайна колдовства, творимого эльфами в самом сердце гигантского города, а по другую сторону бухты, точно тяжелая исполинская завеса устремляющихся вверх дымов, ряд упирающихся в небеса каменных башен.
Лис вдыхает свежий зеленый аромат утра, в светлых, как море, глазах изумленье, отстраненность, узнаванье. Но вот какой-то далекий отсвет жаркого чувства преображает его лицо — и тут что-то трется о его ногу, тихонько подвывает. Лис опускает голову, заглядывает в печальные, молящие глаза французского пуделя. До чего нелепо обкорнали зверя: пушистая курчавая шерсть на плечах, на шее, на голове, голые ребра и поясница, опять же пушистый шерстяной хвост и длинные голые ноги, полураздетое создание женского пола, совсем без шерсти как раз там, где она нужней всего, и не собака вовсе, просто офранцуженная карикатура на собаку, нелепая пародия на глупость моды, на вычурность, кокетство, безответственность… чью, спрашивается?
Женщины!
Лис брезгливо поворачивается, уходит с террасы, спускается по ступеням, проходит по голым доскам гостиной, петляет меж выпотрошенных стульев и кресел и спускается в нижний этаж.
— Это еще что?
В прихожей ослепительный малиновый ковер, а ведь вчера лежал голубой, стены — молочно-белые, а ведь вчера были зеленые, одна стена просверлена, и к ней прислонено большущее зеркало — его еще не успели укрепить, а вчера тут никакого зеркала не было и в помине.
Лис шагает по узкому коридору, мимо кухни, через гардеробную, здесь тоже его обдает свежей краской — и входит в комнату, которой прежде не пользовались.
— Господи, это еще что?
Комнатка преображена в «уютный кабинетик». Не нужны ему никакие уютные кабинетики, ничего подобного он не потерпит! Стены покрашены, повешены книжные полки, поставлены лампа и кресла, любимые его книги переселены сверху, с привычных мест (Лис застонал) — теперь ничего не найдешь!
Выходя, Лис стукается головой о низкую притолоку, снова проходит узким коридором, и вот, наконец, он в столовой. Садится, во главе длинного стола (при шести женщинах как не быть длинному столу), смотрит на стакан апельсинового сока у себя на тарелке, не пьет, не притрагивается к нему, просто сидит и терпеливо, в покорном унынии ждет.
Входит Порция, полная мулатка лет пятидесяти, в лице ее совсем немного желтизны, она почти белая. Вошла, остановилась, глядит на неподвижно сидящего Лиса и застенчиво хихикает. Лис медленно обернулся, ухватился за лацканы пиджака и смотрит на нее в полнейшем недоумении. Хихикая, она застенчиво опустила веки и пухлыми растопыренными пальцами прикрыла толстые губы. Лис смотрит на нее в упор, словно за пухлой рукой с растопыренными пальцами пытается разглядеть лицо, потом с безнадежностью в глазах говорит медленно, замогильным голосом:
— Фруктовый салат.
А Порция в ответ, с тревогой:
— Что ж вы сок не пьете, мистер Эдвардс? Иль он вам не по вкусу?
— Фруктовый салат, — ровным голосом повторяет Лис.
— Что ж вы все кушаете этот фруктовый салат, мистер Эдвардс? На что вам сдалась эта консерва, мы ж вам апельсинчики выжимаем, свеженькие.
— Фруктовый салат, — скорбно, с безграничной покорностью отзывается Лис.
Порция ворча удаляется, но через минуту фруктовый салат уже перед ним на столе. Лис ест, потом оглядывается, поднимает глаза на Порцию и с той же безнадежной покорностью в голосе негромко, хрипло говорит:
— Это… все?
— Да что вы, сэр, мистер Эдвардс? — откликается Порций. — Кушайте на здоровье, чего пожелаете, только словечко скажите. Мы ж не знаем, чего вы прикажете. Прошлый месяц вы каждое утро приказывали рыбу… желаете опять рыбу?
— Грудку цесарки, — ровным голосом произносит Лис.
— Что это вы, мистер Эдвардс! — ахает Порция. — Как так, на завтрак грудку цесарки?
— Да. — Лис терпелив и настойчив.
— Как можно, мистер Эдвардс! — возражает Порция. — И вовсе вам не надо грудку цесарки на завтрак!
— Нет, надо, — с прежней безнадежностью говорит Лис.
И смотрит на нее в упор, глаза — точно море, подернутое дымкой, в лице, как всегда, гордость, и презренье, и терпеливая, стойкая горечь — весь его облик словно говорит: «Мужчина рождается от женщины, и рождается он для скорби».
— Мистер Эдвардс, — уговаривает Порция, — да где ж это видано, на завтрак — грудку цесарки! На завтрак кушают яичницу с грудинкой, а то поджаренный хлеб с беконом, вон что на завтрак полагается.
Лис по-прежнему смотрит на нее в упор.
— Грудку цесарки, — устало и все так же неумолимо твердит он.
— Т-так в-ведь, мистер Эдвардс, — уже в полном отчаянии заикается Порция. — Нет же у нас грудки цесарки.
— Позавчера вечером была, — говорит Лис.
— Ну да, сэр, ну да! — чуть не со слезами соглашается Порция. — А вся вышла! Мы ее всю съели!.. И потом, вы ж две недели каждый вечер ее кушали, вот миссис Эдвардс и сказала, хватит вам… она говорит, детям надоело, говорит — готовьте что другое!.. А если б вы сказали, мол, желаю на завтрак грудку цесарки, мы б вам приготовили. Так ведь вы сроду не скажете, мистер Эдвардс. — Порция вот-вот заплачет в голос. — Вы сроду не говорите, чего вам охота… вот мы и не знаем. То весь месяц вам каждый день охота на завтрак куриное пюре… А потом пожелали тресковые тефтели, и долго-долго так было, все тефтели да тефтели… А теперь вот грудка цесарки, — Порция чуть ли не рыдает, — а у нас ее нету, мистер Эдвардс. Сроду вы не скажете, чего вам охота. У нас и ветчина есть, и яйца… и бекон есть, и…
— Ну, ладно, — устало говорит Лис, — принесите, что есть… все равно что.