– Господь с тобой, – нахмурился Сибирцев, – там, у речки…
– Да он же бандит! Да за одно это знаешь?!
– То-то и оно, что знаю, Илья. Только это он для нас с тобой бандит, а для Елены Алексеевны – сын. Видишь теперь, как все обернулось? Тут, Илья, разобраться – одной головы мало.
– Так… – протянул Нырков. – Чего же делать?
– Почем я знаю, Илья?… – Сибирцев помолчал и перевел разговор на другое: – Поп-то не появлялся?
– Прикатил, как же! Забыл сказать тебе. – Илья помрачнел, махнул рукой. – Дом его казаки подожгли, говорят, вместе с женой. Надругались над ней и убили, а после уж, видать, запалили… Одна коробка теперь осталась, все выгорело… А попа мы взяли. Под стражей он. Я как сказал ему про Маркела, так он и скис. В Козлов его заберем, там уж и размотаем.
Сибирцев задумчиво покачал головой.
– И у него, значит, тоже… – сказал как бы самому себе.
– Постой, Миша, – вспомнил Нырков. – Так чего с бандитом-то твоим?
– А ничего, – устало пожал плечами Сибирцев. – Попроси от моего имени Матвея, чтоб вырыли на кладбище две могилы. У них, у Сивачевых, там вроде бы свое место есть. Ограда, что та?…
– Может, его как бандита вместе со всеми? Мужики собрались их за кладбищем тоже в одну могилу…
– Не надо, Илья. Это ведь не для нас с тобой. Для Маши прошу. Все же он последний мужик в их роду… Как там Малышев?
– Заговоренный, чертенок! – усмехнулся Илья. – Пулемет у него как игрушка. И когда успел выучиться, гимназер?…
– Ты бы дал мне его, Илья. И еще пару мужиков из тех, что не местные. Баулинские. Гробы там сколотить, отвезти. Один не осилю.
– А я на что? – обиделся Нырков. – Бандита вот только… душу воротит.
– Ну вот, видишь?… Да и людей лишних, чтобы разговоры потом шли, тоже не надо.
– Ладно, Миша. – Илья рубанул ладонью по коленке. – Все сделаем, и разговоров не будет. Раз ты считаешь, что так надо, значит, так и сделаем. Я тебе, Миша, по-честному скажу: другому бы – нипочем, а для тебя – все! Мужик ты, Миша, правильный, я это еще вон когда понял.
Сибирцев с непонятным удивлением выслушал разгоряченные слова Ныркова, печально улыбнулся и легонько похлопал его по коленке.
– Спасибо, Илья. Только никакой я не правильный. Дал я Сивачеву наган, хотел, чтоб он сам себя… Должны же были сохраниться в нем хоть остатки чести? А он мне в спину. Патрон вот перекосило, потому и сижу тут с тобой. Вот, брат, какие дела…
– Да ты что? – изумился Нырков. – Ты в своем уме? Да тебя за такие штуки, знаешь?
– Знаю, Илья, сам себя казню, а что поделаешь? Крепко оно, наверно, сидит в нас, это бывшее офицерство…
– А сама-то… Маша… как?
– Маша?… Как Маша? Не плачет. Она, я полагаю, все понимает, да не легче от того. Хочешь не хочешь, а это я ее одним ударом осиротил. Одной пулей, Илья… Ну пойду. Не забудь, пришли Малышева.
Нырков укоризненно развел руками.
– Завтра хороним? – словно не замечая этого жеста, поднялся Сибирцев.
– Завтра, Миша.
– И едем…
– Едем, Миша. Все поедем. Все вместе.
Сибирцев неопределенно кивнул и, пожав Ныркову руку, пошел к калитке. Нырков продолжал сидеть, глядя ему вслед печальным понимающим взглядом.
И вот наступил последний день. С утра кто-то из селян принес весть, что батюшка, отец Павел, ночью выбросился с колокольни. Грех-то какой!… Нешто можно руки-то на себя накладывать?…
«Можно», – думал Сибирцев. Уж кто-кто, а он-то мог понять Павла Родионовича. Видя в нем откровенного врага, Сибирцев в глубине души, куда не только чужому, но и самому себе, казалось, пути не было, сочувствовал и жалел этого человека. Потом продармейцы вместе с Малышевым, сквозь напускную печаль которого все время прорывалась ужасная гордость самим собой, привезли два гроба. Сказали, что могила готова и можно двигать на кладбище. Погода жаркая, и вопреки всем законам и обычаям в селе решено не ждать три дня, а хоронить нынче. И так уж дух стоит тяжелый.
Сибирцев в этот день словно бы раздвоился. С одной стороны, он был как бы свидетелем и необходимым участником всего происходящего, но на самом же деле ни к чему не прикасался. Так уж получилось, что тело Сивачева, едва свечерело, принесли продармейцы. Обо всем остальном позаботился Нырков.
Сибирцев выходил на террасу, курил без конца, снова возвращался в дом и слонялся из угла в угол, ничего не делая и чувствуя себя лишним.
Солнце поднялось в зенит и палило неимоверно. Ветер кружил над дорогой столбы пыли, раскачивал липы в саду, срывая с ветвей рано побуревшие, засохшие листья. Сирень отцвела и обуглилась в одну ночь. И теперь ее кисти были ржавыми и неопрятными на вид.
Сибирцев курил, облокотись о перила террасы. Смерть, пришедшая в дом, казалось ему, захватила своим крылом и сад. Было в этом что-то мистическое, потустороннее, чего никак не принимал умом Сибирцев, однако же… было. Всего каких-то три, даже два дня назад, а кажется, будто целая жизнь прошла, все было в цвету. Все сияло и светилось от радости, от ощущения бесконечного счастья. А теперь и на могилу-то веточки не сыщешь…
– Пора бы везти, товарищ Сибирцев, – услышал он за спиной, обернулся и увидел Малышева.
– Да, да, – спохватился он. – Надо бы Маше сказать…, Малышев кивнул и ушел в дом. Там задвигали стульями, что-то загремело, и тут же продармейцы с Малышевым вынесли закрытый гроб. Сибирцев хотел помочь им, подхватил, чтобы снести по ступеням, но Малышев просипел с натугой:
– Вы не надо, мы сами.
И он опять остался не у дел. Вошел в комнату. Маша сидела на стуле у изголовья матери. Гроб стоял на том столе, у которого Сибирцев провел ночь с Яковом. Лицо Елены Алексеевны было спокойным, плоским, и на глазах лежали медные монетки. Маша молчала, не поднимая головы.
Возвратились продармейцы, помялись у входа. Маша поднялась, на миг прижалась лбом к материнской руке и отошла в сторону. Тогда они закрыли гроб крышкой и заколотили ее гвоздями.
…На кладбище было безлюдно – весь народ собрался на площади. И когда опускали гробы в одну большую могилу – не было нужды рыть две, места за оградой хватало, – от площади донесся троекратный ружейный залп. Там хоронили погибших от рук бандитов. Продармейцы споро взялись за лопаты, а Сибирцев, кинув горсть земли, отошел в сторону и сел на плоский камень, лежащий между могилами.
Трава выгорела от солнца, и камень был горячим. Кладбище казалось заброшенным, серые кресты на могилах перекосились, а от всего, окружающего сейчас Сибирцева, несло тоской и запустением.
Ударил колокол, и звук его был тягучим и заунывным. Пахло пылью и пересохшим сеном.
Маша стояла, опершись спиной об ограду. Голова ее была прикрыта черным платком, и вся она казалась отстраненной и одинокой, сама по себе со своим горем, со своей ненужностью.
Когда продармейцы стали, пришлепывая лопатами, ровнять холмик, на кладбище появились Матвей Захарович и дед Егор. Они несли тяжелый железный крест, склепанный из широких полос, на концах его были приварены завитушки из гнутой проволоки. Они установили крест в изголовье, вогнали его в рыхлую землю и закрепили. Дед, увидев Сибирцева, подсунулся к нему.
– Тама Матвейка-та исделал все, Михал Ляксаныч, – согнувшись, тонко прошептал он. – И написал, что-де с миром покоица Елена Ляксевна и сын ейнай Яшенька. А я, милай, никому, окромя Матвейки, не сказал про него-та, ни-ни. А пошто? Ей-то Машеньке-голубице, тады всю жизню хрест от людей нести… И-эх! Хоть и бяду они исделали, ей-та пошто?…
– Правильно, Егор Федосеевнч, – сказал Сибирцев вставая. – Видишь, как все получилось-то? И не спасла твоя Варвара-великомученица.
– И-эх, милай друг! – махнул рукой дед. – Варвара-то сама, вишь ты, в огне сгорела. А ить светлой души была, красавица…
– Пойдем, Егор Федосеевич, может, найдем чем помянуть. Машу вел под руку дед Егор. Кузнец пожал руку Сибирцеву, кивнул и молча ушел. Ушли, закончив дело, и продармейцы с Малышевым. Сибирцев еще постоял у ограды, окинул взглядом многочисленную родню Сивачевых, вздохнул и отправился следом.