Кулагин очень скоро понял, что тот имел в виду. Первый же дележ заказов на оформление какого-то интерьера, при котором он присутствовал, раз и навсегда открыл ему глаза. После той истеричной ругани, шквала взаимных оскорблений, плевков – как фигуральных, так сказать, в душу, так и самых обыкновенных – в морду, на обувь и даже на спину – он был уверен, что все эти люди больше никогда не смогут поднять друг на друга глаза, не говоря уж о том, чтобы пожать руку или выпить по стопке. Это была смертельная схватка голодных пауков в банке, и тем не менее буквально на следующий день все вели себя так, словно ничего не случилось. Позже выяснилось, что такие происшествия были в порядке вещей, к ним все давно привыкли и считали их частью своей работы – да нет, черт возьми, своей творческой жизни!
Словом, коллег по цеху Николай Михайлович, мягко говоря, не жаловал. Только в последнее время появился у него друг-приятель из художнического сословия – ну, не то чтобы такой уж друг закадычный, но, во всяком случае, человек, с которым Кулагину было приятно общаться.
Познакомились они как раз там, на реставрации панорамы Сталинградской битвы. Андрей Яковлевич Зарубин был человеком обстоятельным и в высшей степени безобидным, в результате чего к пятидесяти семи годам не добился ни степеней, ни званий, ни особого достатка. У него сильно болела жена, и в Игорькову затею Андрей Яковлевич ввязался, можно сказать, по нужде – заработать денег на операцию. Денег он, конечно, заработал, и все они ушли на операцию и послеоперационное лечение, а жена у него все равно умерла. Кулагин сильно его жалел, и даже не столько из-за жены – тут уж ничего не поделаешь, раз на роду написано, – сколько из-за потраченных впустую денег.
Сам Зарубин, правда, по поводу денег ничуть не расстраивался. "Я ведь, Коля, знал, что Вера моя помрет, – говорил он, попыхивая неизменной сигаретой. – Почти наверняка знал. Ну а вдруг? Как же не попытаться, если шанс имеется? Да и потом, к чему мне эти деньги? Я их на операцию зарабатывал, на операцию и потратил. Если бы не Вера, разве я бы на такое дело отважился? Ты только подумай: мы, художники, такую пакость сотворили! Тебя кошмары по ночам из-за этого не мучают? Меня, брат, мучают..."
После того как Зарубин овдовел, они стали проводить вместе много времени – вместе выпивали, по старой памяти похаживали на этюды (но это редко и почти всегда с бутылочкой-другой портешка, так что этюдами данное времяпрепровождение можно было назвать лишь с очень большой натяжкой), а то и, как сегодня, выбирались порыбачить на заветное кулагинское озеро. Ставили палатку, надували лодку, отплывали подальше от берега и потихоньку удили рыбку, а когда темнело, разводили на берегу костер и варили в закопченном котелке душистую рыбацкую уху, вкуснее которой нет ничего на свете. Под уху портешок, понятно, не шел, и пили они под это дело водочку, предварительно охлажденную в ближнем роднике.
Но водочка водочкой, а утреннюю зорьку они не проспали ни разу, и ни разу, между прочим, не остались без рыбы. Хорошее было место, не зря Николай Михайлович его любил, и Зарубину оно тоже очень нравилось.
Так оно все было и на этот раз, с той только разницей, что сегодня Кулагин позвал приятеля на рыбалку не просто так, а для разговора. У него, естественно, и в мыслях не было рассказывать Андрею Яковлевичу о том, как украл и продал кусочек картины, но посоветоваться все-таки следовало. Звонить Кузьмичу, Лехе Колесникову и тем более Игорьку он больше не отважился; честно говоря, он здорово боялся, набрав номер Зарубина, нарваться на строгого милиционера, но все, слава богу, обошлось: Андрей Яковлевич оказался дома и был не против порыбачить.
Вдали от города самочувствие Николая Михайловича заметно улучшилось. Сидя в своей резиновой лодке посреди озера, он всерьез обдумывал пришедшую на ум идею, которая в данный момент казалась ему гениальной.
– А что, Андрей Яковлевич, – сказал он, прихлопывая на непривычно гладком, недавно обритом подбородке раннего комара, – я тут знаешь что подумал? Может, мне в деревню перебраться? Ты посмотри, красота какая, покой!
Никакой особенной красоты вокруг не наблюдалось – все тонуло в молочном киселе густого утреннего тумана.
– Красиво, – согласился тем не менее Зарубин. – Эх, написать бы это! А?
– А толку? – сказал Кулагин. – Написать, конечно, все можно, да кому это надо? Природа у нас, понятно, клад для живописца, да только Репин с Шишкиным эту тему лет на триста вперед закрыли. На подмосковных пейзажах нынче не разживешься, а жаль. Ты скажи лучше, как тебе моя идея? Вот, к примеру, если московскую квартиру продать, на дом в деревне наверняка хватит да еще и на старость останется. А? Как ты полагаешь?
– От себя, Николай Михайлович, не у6ежишь, – сказал Зарубин.
Кулагин поморщился под своим капюшоном – он ждал от приятеля совсем других слов. Пускай не одобрения и поддержки, пускай возражений, но конструктивных! А он опять заводит свою бодягу про угрызения совести... Ну что за человек, ей-богу! Вот уж действительно, не согрешишь – не покаешься...
Зарубин подсек и вытащил плотвичку – небольшую, с ладонь.
– Ух ты, красноперая! – с нежностью сказал ей Кулагин. – С почином тебя, Андрей Яковлевич. А я-то что же? Ну, ловись рыбка большая и маленькая!
Несколько минут они молчали, следя за поплавками, которые неподвижно стояли в черной, как смола, воде, по которой то и дело проползали седые космы тумана.
– Послушай, – осторожно подступил к интересующей его теме Кулагин, – ты не в курсе, куда это Кузьмич с Лехой запропали? Никак не могу дозвониться. Хотел, понимаешь, узнать, как там наше творение в Третьяковке себя чувствует, а они не отвечают. Как померли, ей-богу...
Зарубин повернул голову и посмотрел на него из-под низко надвинутого капюшона старого брезентового плаща. В сереньком предутреннем полусвете его лицо показалось Николаю Михайловичу чужим и незнакомым.
– Ты что, не в курсе? – спросил Зарубин, и у Кулагина упало сердце: все-таки что-то случилось!
– Не в курсе чего? – спросил он осторожно.
– Выпили они, – сказал Андрей Яковлевич после паузы. – А потом, стало быть, подрались.
– Кто?! – не поверил Кулагин. – Кузьмич с Лехой? Подрались?! Что ж они пили-то, господи? Денатурат? Полироль?
– Подрались, – подтвердил Зарубин, – и в драке Алексей Федора Кузьмича зарезал. А потом поехал домой, залез в ванну и вскрыл вены.
– Постой-постой, – пробормотал Николай Михайлович. – Ты что, брат, на ночь Стивена Кинга начитался? Или новостей по телевизору насмотрелся?
– За что купил, за то и продаю, – сказал Зарубин. – Я к ним на работу заходил, хотел с Кузьмичом потолковать. Вот там мне все и рассказали.
– Твою мать, – тихо, но с большим чувством произнес Кулагин. Он слепо уставился на свой поплавок, не замечая, что у него клюет. – Как же это?
– Я так думаю, – откликнулся после паузы Андрей Яковлевич, – что это все неспроста. И Вера моя не просто так умерла, и у Кузьмича с Лехой видишь, как повернулось... Скверное дело мы сделали, Николай, и даром нам это не пройдет.
– Ну, завел свою шарманку! – сердито воскликнул Николай Михайлович, в глубине души боявшийся, что Зарубин прав. – Терпеть не могу, когда жалеют о том, чего все равно не вернешь.
– А я и не жалею, – спокойно возразил Зарубин. – Если бы мне сказали: "Убей, и твоя жена останется жить", я бы убил.
– Кого? – тупо переспросил ушедший в свои невеселые раздумья Кулагин.
– Да кого угодно!
– И меня?
– И тебя. Только лучше, конечно, чтобы это был кто-нибудь, кого я не знаю.
– Тьфу на тебя! – в сердцах воскликнул Николай Михайлович и полез в карман за сигаретами.
На нем был бледно-зеленый резиновый плащ от общевойскового комплекта химической защиты, который, помимо отравляющих веществ и радиоактивной пыли, прекрасно задерживал дождь и комаров. Единственным недостатком этого длинного, до пят, излюбленного рыбаками одеяния являлось отсутствие карманов, так что докопаться до лежавших в куртке сигарет оказалось непросто.